Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7

Л. РЕЙСНЕР

(18951926)

журналистика: Лариса Михайловна РейснерЛариса Михайловна Рейснер родилась в Люблине, в Польше, в семье коммуниста, профессора Пулавского агрономического института М.А. Рейснера. Начальное образование получила в Германии и во Франции. На формирование ее мировоззрения значительное воздействие оказала близость отношений отца с русской революционной эмиграцией и видными деятелями германской социал-демократии.

Была ведущим сотрудником созданного в начале первой мировой войны М.А. Рейснером в Петербурге журнала "Рудин", где печатала стихи и острые по содержанию очерки. Затем сотрудничала в "Летописи" М. Горького. После Октябрьской революции некоторое время занималась работой, связанной с сохранением памятников искусства. С началом гражданской войны ушла на фронт. Рядовым бойцом сражалась с белочехами у Свияжска под Казанью. В 1918–1920 гг. в качестве комиссара Генерального штаба морского флота участвовала в походе Волжско-Каспийской военной флотилии. С 1918 г. в газете "Известия" под рубрикой "Письма с Восточного фронта" публиковались очерки Л. Рейснер, в которых был показан весь путь Волжской флотилии ("Астрахань – Баку", "Казань – Сарапул", "Маркин" и др.). Ее очерки, статьи, стихи печатались также в "Правде", различных армейских изданиях. В 1924 г. издала книжку очерков "Фронт" (вошли многие публикации в центральной печати 1918–1920 гг.) и "Афганистан" (находилась в Афганистане с мужем, советским полпредом Ф.Ф. Раскольниковым), в 1925 г. – "Железо, уголь и живые люди". Тогда же, находясь на лечении в Германии, работала над книгой "В стране Гинденбурга", вскоре взялась за исследование материалов о восстании декабристов (очерки о Трубецком, Каховском, Штейнгеле). Умерла от тифа в феврале 1926 г.

СТАТЬИ Л.М. РЕЙСНЕР

Казань

Казань – Сарапул

Астрахань – Баку

КАЗАНЬ[1]

Город еще не взят, но поражение решено. Хлопают двери покидаемых комнат – везде на полах бумаги, брошенные, разрозненные вещи.

Нет хуже отступления. Изо всех углов появляются лица неприметных соседей, не бывшие в течение многих месяцев.

Какие-то пуговицы с потертым блеском, нечто похожее на кокарду, даже на орденскую ленточку, – но это все еще под спудом, в полумраке опустошенных бегством коридоров, не смеющих крикнуть свое трусливое и бешеное "ату его", "ату"! Перед крыльцом – смутный очерк батареи, пыльные, сжатые и злые лица, резкие окрики, – где-то по мостовой грохочут колеса, стучит конница. Готовится последнее сопротивление. Окна дребезжат от несущихся мимо грузовиков – их шумное бегство убивает последнюю надежду, от них страшно.

У дверей, на которых еще ненужно белеют вывески – "оперативное", "секретариат" – несколько женщин прощаются со своими близкими, а за ними, по красным половикам наглые лакеи выметают революционный сор – летит пыль, царапают вызывающие щетки. Вот где горечь и грязь неудач – в лакейской метле, выкидывающей за дверь наши неостывшие следы.

Странное это чувство – идти вдоль незнакомых домов с крепко захлопнутыми дверями и окнами; знать, что там, в этой проклятой гостинице, будут драться до последней крайности.

Кто-то должен быть и будет убит, кто-то спасется, кого-то поймают. В такие минуты забываются все слова, все формулы, помогающие сохранить присутствие духа. Остается только острое, режущее горе – и под ним, едва просвечивая, смутное "во имя чего" нужно бежать или оставаться. Сморщенное, захлебываясь от слез, сердце повторяет: надо уходить спокойно, без паники, без унизительной торопливости.

Но когда снаряд шлепается сперва мимо – в болотистый лужок у Кремля, а потом в самый штаб, – где они, где последние, которые уйдут, когда уже невозможно будет уйти, – все сдержки летят к черту, неудержимо тянет назад.

На мне навешаны бумаги, печати, еще что-то очень секретное, что велено унести и передать в первом штабе, который удастся встретить. Не оборачиваюсь на свист снарядов, которые все чаще ударяют в белый карниз "Сибирской гостиницы". Стараюсь не думать о лакеях, взметающих клубы пыли; о броневике и ужасной, размытой дороге, которой он пройдет – или не пройдет?

Рядом бежит семейство с детьми, шубами и самоварами; несколько впереди женщина тянет за веревку перепуганную козу. На руках висит младенец. Куда ни взглянешь, вдоль золотых осенних полей – поток бедноты, солдат, повозок, нагруженных домашним скарбом, все теми же шубами, одеялами и посудой. Помню, как много легче стало в этом живом потоке. Кто эти бегущие? коммунисты? Вряд ли. Уж баба с козой, наверное, не имеет партийного билета. При каждом выстреле, при каждой вспышке панического ужаса, встряхивающего толпу, она крестится на все колокольни. Она просто – народ, масса, спасающаяся от старых врагов. Целая Россия, схватив узел на плечи, по всякой дороге пошла прочь от чехословацких освободителей[2].

За городом русло беглецов стало мелеть. Женщины, дети, подводы продолжали идти все прямо, не озираясь, не разбирая пути, гонимые могучим социальным инстинктом. Одиночки, шагающие под проливным дождем без пальто и без шляпы, некоторые с портфелем, судорожно зажатым под мышкой, свернули на боковые тропинки или прямо по липкой целине, спотыкаясь, падая, подымаясь опять, вышли ночью к отдаленным деревням.

Летний дождик превратился в ливень, поля почернели и стали нескончаемо тяжелыми. Набухшая синяя туча повисла над Казанью, теперь уже взятой. Орудийный гром притих, и в грозовом небе бесшумно запылали зарева пожаров и далекие зарницы. Вороны скучной стаей потянулись в предместья.

Сколько мы шли и куда – не припомню. Все вспаханными полями, по мокрой глине, задерживающей шаг, в сторону, как мы думали, Свияжска. Во время бегства, особенно в первые его часы, многое зависит от смутного чутья, заставляющего из трех деревень выбрать одну, из нескольких дорог – единственную. Все чувства заостряются – взгляд прохожего, силуэт дерева, лай собаки – все принимает окраску опасности или спокойного "можно".

Впереди всех шагал с обнаженной головой, в намокшем, нелепо приличном пиджаке ответственный работник товарищ Б.

Этот ничего не понимал в тайных приметах нашей общей дороги – плохо видел, плохо соображал. Ему больше всего хотелось лечь и уснуть после судорожных последних ночей в городе. Вел нас маленький матрос. Своими немного кривыми ногами он крепко охватывал комья глины, дождь не мешал видеть его единственному, весело синему глазу, и вообще с ним было спокойно. Поспорив с "Портфелем", который несся очертя голову, гонимый ветром и усталостью, он круто взял влево, заставил далеко, чуть не на десять верст обойти первое селение, за которым мы нашли светлевшее в темноте шоссе, и, уже не колеблясь, пришли по нему ко второй деревне. Наш командир скомандовал "швартоваться" и постучал в темную избу. Спали на полу, с восторгом отодрав от ног промокшие тяжелые сапоги. Сено, человеческая духота, лампада в углу. И в полусне, утишившем все отравленные мысли, – еще кусок теплого черного хлеба. Утром оказалось, что вся комната полна беженцев, но в этом никто не сознавался. Начиналась травля, каждый защищался и прятался на свой риск. Наш "ответственный", или, как мы его звали, Портфель, с наивностью истого горожанина и интеллигента решил сгустить свое непроницаемое инкогнито. Его шляпа с проломом куда-то вдруг исчезла и заменилась отчаянного вида кепкой, в которой Портфель сразу стал похож на каторжника.

Хозяином приюта оказался сельский учитель. Ему страшно хотелось взять тон победителя, но побежденных было так много и такого мрачного вида, что он ограничился одними нравоучениями. В общем, добрый был человек, всех накормил даром и честно показал дорогу на Свияжск. Даже до тропинки проводил, размахивая руками и горячась, – мы все-таки немного поспорили об Учредительном собрании. Эта учительская тропинка нас спасла: на большой дороге, которую выбрало большинство, уже ждали засады.

Свияжск – почему именно Свияжск? Название этой маленькой станции на берегу Волги, сыгравшей впоследствии такую крупную роль в обороне и обратном взятии Казани, ставшей горном, в котором выковалось ядро Красной Армии, возникло, было повторено, запомнилось как-то стихийно, в самый разгар отступления и паники.

Назначал ли штаб местом своего закрепления именно Свияжск, бросил ли это имя в бегущую толпу инстинкт самосохранения, – но именно туда стремилась вся волна отступающих.

Гражданская война господствует на больших дорогах. Стоит свернуть на проселок, на тропинку, бегущую по теплым межам, пушистым межам, – и опять мир, осень, прозрачная тишина последних летних дней. Идем босиком, сапоги и хлеб на палке через плечо. Матрос где-то подобрал пастушеский длинный кнут и так щелкает им за спиной Портфеля, что тот приседает и готов расплакаться. Нет, надо сознаться, не из храбрых был наш товарищ Б. В деревни мы почти не заходили – и то больше в сектантские: там и чище, и хозяева сочувствуют, и молоко густое, как в царстве небесном, и бабы свежи, как сотовый мед. Ни разу нас сектанты не подвели и не отпустили голодными.

На третий день, впрочем, чуть не попались. Портфель поранил как-то ногу, устал, заныл; два моих товарища моряка до того устали шагать по сухому, глотать пыль и вообще притворяться штатскими, что их объединенное скуление подействовало даже на благоразумие "Мишки" (имя нашего вожака). Он сдался, и после маленькой разведки мы залезли в первую встречную деревню. Сперва все шло хорошо: прохладное крылечко, яйца вкрутую, чай, огурцы и безразличный ко всему хозяин. И вдруг, только мы разблаженствовались, – вынырнул откуда-то господин в синей суконной поддевке, красном кушаке, с бородой "а ля рюс" – нечто вроде урядника на покое или воинствующего помещика. Наш хозяин только глянул на него боком и стал еще серее и молчаливее. А тот все бегает любопытными глазками от Портфеля к его портфелю, от Мишки, покойно пьющего чай, к очень благопристойно и даже благожелательно настроенным морякам. И начался у нас самый невинный, самый тихий разговор.

"Вы из Казани, беженцы?"

Отвечает за всех предводитель: "Нет, дачники. Ищем домик с хорошим видом на реку и вообще с удобствами. Не порекомендуете ли?" У нашего "старшего" рожа небритая и зверская – он чистокровный южанин, черный, веселый и отчаянный.

Поддевка хихикает: "Ну, господа, не притворяйтесь! Выгнали вас из Казани, здорово выгнали? Вот товарищ даже портфель захватил второпях; да вы, верно, из наших?" – и подмигивает глазом – шариком масла.

Мишка делает вольт. Начинает расписывать подкрепления, полученные Красной Армией: "Помилуйте, двадцатидюймовые орудия из Кронштадта, бомбы, начиненные лунином, – через два-три дня..." – и вдруг пристально глянул на хозяина, повернул голову куда-то в сторону, к открытой степи. Очень далеко маячат тени верховых, как черные иголочки их пики. Поддевка всполошился, но тут Миша так весело опустил руку в карман, все мы (Портфель, конечно, впереди) так быстро смылись через сад в ближнее поле, что ему не пришлось ничего сделать.

Весь остаток дня проспали в золотых душных снопах, недалеко от дороги. Несколько раз проезжали мимо казаки, и тогда тов. Иподи будил Портфеля, чтобы тот не храпел слишком громко.

Какая-то деревня – в темную, бурную ночь. Бесконечные, в полнеба, зарницы, скрип повозок, тревожное ржание лошадей.

Бегающие ручные фонарики во мраке. Измученные, сбившиеся с пути, мы подходили к обозу за несколько минут до его ухода. Куда – в Свияжск. Застаем часть штаба, уцелевшую воинскую часть, работников из Политотдела. Нас узнают. Кто-то подошел, посмотрел на нас беглым светом фонаря, и трудно-трудно, точно во рту песок или вата, спрашиваю его: "Раскольников с вами?" – "Нет". Быстро опускает фонарь, прячет в темноту выражение своего лица.

Всю ночь повозки тянутся по размытой дороге, под ливнем, при непрерывных вспышках голубого огня. Кто-нибудь застрял, приказание передается от возницы к вознице, весь поезд останавливается. Бегут фонарики, слышно тяжелое дыхание лошади, увязшей в вязком болоте, шлепанье шагов, и опять двигаемся дальше. Хлещет дождь, от ветра скрипит глухой сосновый лес, и при каждом пылании зарниц видно крестьянина, поддерживающего дымный, трепещущий от усталости бок своей лошади, и чье-нибудь белое сонное лицо, мокрое от грозы. И оно тухнет.

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7

сайт копирайтеров Евгений