Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Но вот тот же Робер де Клари описывает сцену избавления крестоносной рати от венецианского «плена» на острове Лидо, где крестоносцы были размещены с лета 1202 г. Венецианцы постарались поставить их в стесненное положение, чтобы сделать сговорчивее в будущем, ибо рассчитывали использовать авантюристов, задолжавших им крупную сумму денег, к своей выгоде. Так как те оказались несостоятельными должниками, дож Энрико Дандоло распорядился не доставлять им в лагерь «ни еды, ни питья», а затем, удостоверившись, что вытянуть из крестоносцев ничего нельзя, и приняв в расчет коммерческие интересы Венеции, предложил рыцарям компромисс: они должны будут вернуть Венеции остаток своего долга из добычи, которая попадет к ним в результате первого же завоевания.5) На этих условиях дож согласился предоставить флот для переправы крестоносцев «за море». Когда благочестивые воины узнали, что им предоставляется возможность выйти из положения, [273] встав на путь разбоя, они отнюдь не были огорчены этим предложением; напротив, по рассказу Робера де Клари, участника событий, «наши» выражали буйную радость по случаю предстоящего дела: и падали дожу в ноги от восторга («la caïrent as pies de goie»), и клялись «весьма охотно исполнить уговор», и устроили торжественную ночную иллюминацию («fesist grant luminaïre») в своем лагере. «Не было ни одного бедняка, который не возжег бы факела на острие своего копья».6) Историк просто не замечает, как этот облик крестоносных разбойников расходится с его собственным представлением о них, навязываемым и читателю: «небесные ангелы» оборачиваются простыми грабителями, готовыми на любой захват. Нет никакого сомнения, что пикардиец в данном случае рисовал положение вещей вполне объективно: он писал под непосредственным впечатлением событий, которым радовался вместе со своими собратьями-рыцарями.

13 апреля 1204 г. крестоносцы завоевателями вступили в византийскую столицу. Среди награбленного ими добра были и всевозможные святыни, хранившиеся в константинопольских храмах. Что привлекало завоевателей в этих святынях? Конечно, они интересовали их и с религиозной точки зрения, т. е. именно как реликвии: рыцарь Робер де Клари не без благоговения описывает священные предметы, найденные в часовнях дворца Вуколеон, — и два куска «честного креста», и святое копье, и «два гвоздя, которыми был прибит наш господь», и флакон, в котором «была собрана большая часть его крови». Но, читая это описание, нельзя не заметить, что историк вместе с тем оценивает реликвии, как и все прочие религиозные памятники Константинополя, и совсем в ином плане — сугубо материальном. Его занимает их ценность в самом прямом смысле слова; в глазах рыцаря-грабителя они ценны не только своей религиозной сущностью, но и своим золотым содержанием. Святую капеллу дворца Вуколеон он изображает в первую очередь как богатую — в ней все было из серебра и не было ни одной железной вещи («qui а fer apartenissent, qui tout ne fussent d'argent»). Его взор манят два богатых золотых сосуда («deus riches vaissiaus d'or»), подвешенные на потолке посреди часовни на двух больших серебряных цепях («а deux grosses caaines d'argent») — в сосудах хранились священная черепица и кусок ткани с отпечатками лика господня.7) Главный алтарь храма Святой Софии «был столь богат, что не знали, как и оценить его («si rikes que on ne le porroit mie espriser»), ибо алтарный столик был из чистого золота и отделан драгоценными камнями».8) Над алтарем находился гигантский светильник в [274] форме колокола, «весь из литого серебра (d'argent massis)». И снова та же формула восхищения — «он был столь роскошен, что невозможно было определить, сколько он стоил (qui estoit si rikes que on ne peust mie nombrer l'avoir que il valoit)». Мемуарист тщательно высчитывает ценность всего, что он видит в этой части храма: там сотня лампад, все — подвешены на больших серебряных цепях длиной с человеческую руку («comme le brache а un homme»), «и не было лампады, которая стоила бы меньше двухсот марок серебра (deus chens mars d'argent)».9)

И здесь сила пережитого на месте впечатления, отражающего истинную природу тех желаний и намерений, с которыми франко-итало-немецкие рыцарские банды двинулись в 1202 г. на Восток, почти вытеснила развиваемое и разделяемое самим автором представление о крестоносцах — носителях неких высших идеалов. Робер де Клари говорит правду: он поражен богатством церквей и храмов Константинополя; золото и серебро святилищ затмевают в его глазах скрытую, в них «божественную» субстанцию.

Наивная безыскусственность его повествования сказывается и в детальной передаче многих других фактов, из которых выступает подлинный облик жадного до богатства рыцарства. Так, Робер де Клари более детально по сравнению с Виллардуэном перечисляет условия мартовского договора 1204 г. о разделе добычи, которую крестоносцы рассчитывали взять в. Константинополе. Виллардуэн, один из предводителей, крестоносного ополчения, ограничивается лишь общим замечанием: было, мол, условлено, в случае «если бог допустит, что они силою вступят в город», снести всю добычу в одно место для последующего раздела.10) Представитель мелкого рыцарства Робер де Клари вносит различные уточнения, которые выдают особый интерес этой, главной, части воинства к добыче: оказывается, было договорено и «скреплено клятвой всех воинов на евангелии», что «добычу в золоте, серебре и новых тканях стоимостью пять су и более (а 1а vaillanche de chine sols et de plus)» снесут в лагерь для «законного дележа (а droite partie)»; исключение делалось лишь для различных орудий и съестного.11)

Хронисты Первого похода, как мы видели, полностью разделяют официальное представление о его целях и в своих описаниях занимают явно апологетические позиции по отношению к вождям и участникам этого предприятия. Вместе с тем они воздают должное и противникам крестоносцев — мусульманам, их мужеству, храбрости, ловкости, образованности — качествам, [275] производившим, видимо, неотразимое впечатление на западных современников. Разумеется, немалую роль при этом могли играть и побочные мотивы: отмечая достоинства противника, хронисты получали возможность с большей убедительностью оттенить превосходство над ними milites Christi; иначе говоря, объективное изображение воинских и прочих доблестей нехристей не только не противоречило линии повествования латинских историков, но и подкрепляло ее, создавало для нее необходимый фон. И все же думается, что при освещении этой группы фактов они руководствовались, как правило, не столько какими-либо рациональными соображениями, сознательным стремлением, — восхваляя врагов, еще более возвысить своих героев, — сколько прежде всего тем, что писали, находясь под непосредственным впечатлением событий, которых сами были свидетелями.

Конечно, турки, арабы, сарацины — это, по мнению хронистов, «inimici Dei» или «inimici crucis Christi»,12) «нечестивцы (profani)»,13) «варвары» и даже «подлейшие варвары (iniquissimi barbari)»;14) им свойственно вероломство, они «исполнены гордыни (pleni superbia)»;15) это «отвратительный народ (plebs turpis)», «гнуснейшее (spurcissima)», «отверженное племя (excommunicata generatio)»,16) «худшие, подлейшие (pessimi, iniquissimi) люди»;17) их войска — это «силы дьявола (vires diaboli)».18) Сражение при Дорилее они начинают, по описанию Анонима, со скрежетания зубами («ceperunt stridere et garrire») и диких, резких выкриков на своем языке — «дьявольских звуков, издававшихся, не знаю уж каким образом, дьявольским голосом (dicentes diabolicum sonum nescio quomodo in sua lingua, clamantes demoniaca voce)».19) Когда они в свое время завладели Никеей, то якобы «перебили всех христиан, которых там взяли» (что не находит подтверждения ни в арабских, ни в византийских источниках).20) Тактика выжженной земли, к которой сельджуки прибегли после поражения при Дорилее, изображается так, будто турки, «дрожавшие от страха» перед крестоносцами, отступая, обманом занимали города, грабили в них «церкви, дома и все остальное», уводили детей христиан, «поджигали или опустошали все, что могло быть полезным».21)

И тем не менее, по определению хронистов, сарацинские [276] воины — эти мужи, обладающие самым большим опытом в умении владеть на войне роговыми и костяными луками, ловчайшие стрелки («belli peritissimi arcu corneo et osseo, et sagittarii agillimi») и вообще люди, «прославленные в военном искусстве (Turci, viri militares et artes belli illustres)».22) Рассказывая о дорилейской битве, рыцарь Аноним не может сдержать своего восхищения силой и воинским искусством сельджуков и арабов:23) найдется ли «когда-нибудь столь мудрый или ученый [человек], который отважится описать осторожность, воинскую сноровку и могущество турок (qui unquam tam sapiens aut doctus audebit describere prudentiam, miliciam et fortitudinem Turcorum)?»24) Даже находясь в трудном положении, они действуют с замечательным мужеством: язычники, множество которых засело в крепости Архе (крестоносцы подступили к ней в феврале 1099 г.), сумели «удивительно укрепить ее и защищались весьма доблестно (mirabiliter munierunt castrum illud et defendebant se fortiter)».25) Атабег Кербога, причинивший столько бед крестоносцам в блокированной им Антиохии, изображается не без некоторой уважительности: он настоящий рыцарь и великий мастер в шахматной игре, в которую играет в своем шатре накануне генерального боя с крестоносцами.26)

Помимо признания воинских и прочих доблестей противника, что само по себе не столь уж существенно, в хрониках — и это гораздо важнее — мы встретим вполне объективные описания и вооружения, и тактических приемов, и состава войска мусульман. Так, говоря об одной из схваток под Антиохией, Раймунд Ажильский замечает, что бившиеся с воинами графа Фландрского турки и арабы обратились в бегство, убедившись, что они не могут сражаться, пуская стрелы издалека, и что придется, подойдя вплотную к врагу и взявшись за мечи, вступить с ним в рукопашную схватку.27)

О важной роли турецких лучников и кавалерии в боевых действиях пишет также Фульхерий Шартрский.28)

Иногда хронисты вполне объективны и в характеристике [277] политики нехристей, в том числе их религиозной политики. Так, Альберт Аахенский, как мы видели, отмечает, что хотя в Иерусалиме до завоевания его крестоносцами «турки и сарацины установили жестокую тиранию», «полностью изгнали католиков из церквей», однако они все же «пощадили храм гроба господня и его христиан» — это исключение было сделано «из-за подати, которая им постоянно уплачивалась из приношений верующих».29)

Все эти элементы объективности в описаниях хронистами главного врага крестоносцев, нередко как бы подавляющие господствующее в хрониках тенденциозно-пристрастное изображение неверных, — также результат непосредственного, живого отношения любознательных (и не скрывающих своего удивления, от всего необычного и неожиданного, с чем крестоносцам пришлось столкнуться па Востоке) латинских авторов к окружавшей их действительности.30)

Другим источником объективности хронистов является их прямая заинтересованность в наибольшей наглядности, конкретности и точности описываемого: ведь сами хроники зачастую составлялись не только с назидательно-агитационными целями, но и в качестве своего рода практически полезных руководств крестоносцам (например, хроника Одо Дейльского).

Многие элементы объективности латинских историков крестовых походов обусловливались, далее, их жизненным опытом и общественно-профессиональным положением. Безвестный автор «Деяний франков», Рауль Каэнский, Робер де Клари, Жоффруа Виллардуэн и другие историки-рыцари особенно квалифицированно, с подлинным знанием дела преподносят факты военной истории крестоносного движения (в отличие, скажем, от каноника Альберта Аахенского). Но, конечно, социальным статусом хронистов определяется не только профессиональный уровень описаний каких-либо конкретных событий. Речь идет о более широком значении социальной принадлежности и положения хронистов в качестве одной из предпосылок их сравнительной объективности. В хрониках, проникнутых определенными религиозно-политическими тенденциями, встречаются порой, как мы знаем, суждения и оценки, как бы противоречащие этим тенденциям или по крайней мере не соответствующие им, не согласующиеся с ними. Случаи такого кажущегося отказа хрониста от проводимой им в целом апологетической линии [278] часто как раз и обусловливаются его социальной позицией. Священник или мелкий рыцарь, находящийся в окружении того или иного сиятельного предводителя (князя, графа, герцога), стремится по возможности в наилучшем виде изобразить его деяния в походе. Но будучи в то же время свидетелем неблаговидных поступков своего героя, его ошибок и промахов, автор оказывается вынужденным упоминать и о них: по своей социальной принадлежности и вытекающему из нее общему настроению он стоит ближе как раз к тем кругам крестоносцев, среди которых предводительство этого сеньора на отдельных этапах похода вызывало нарекания, критику, недовольство. Иначе говоря, хронист невольно оказывается выразителем общественного мнения данной социальной группы, мнения, идущего до известной степени вразрез с его собственными апологетическими намерениями.

Все симпатии Раймунда Ажильского — на стороне графа Тулузского. Но тот же самый герой в ряде мест хроники выступает в обличье, отнюдь не вяжущемся с представлением о нем как об идеальном воине христовом. В Славонии он творит невероятные жестокости над пленными далматинцами, выкалывая им глаза, отрезая носы, отрубая руки и ноги на виду у их соотечественников. Хронист не может обойти молчанием этот поступок графа Сен-Жилля. Хотя он и наделяется при описании этого эпизода обычным хвалебным эпитетом (egregius), но вместе с тем его зверства расцениваются как quoddam facinus.31) Во время пребывания в Константинополе весной 1097 г. граф упорно замышляет отомстить Алексею Комнину за гибель своих воинов, павших в столкновении с императорскими наемниками. Его не останавливает даже перспектива войны с христианским государем. Более сдержанным князьям — Готфриду Бульонскому, Роберту Фландрскому приходится урезонивать непомерно горячего провансальца.32)

Когда все предводители, оказавшись перед совершившимся фактом, отказываются в пользу Боэмунда Тарентского от укреплений, занятых ими в Антиохия (после разгрома войска Кербоги), один лишь «бескорыстный» граф Сен-Жилль, даже тяжело больной, ни за что не желает уступить норманнскому князю своей части Антиохии.33) За чрезмерную жадность и бездеятельность, проявленные зимой 1097/98 г., все, включая близких, «возненавидели» Раймунда Тулузского34) — и это пишет его духовник! В особенно резком тоне характеризует графский капеллан поведение своего сеньора в связи с осадой провансальцами Архи. Хронист считает это предприятие, затеянное [279] Сен-Жиллем, по меньшей мере ошибкой: осаду Архи он называет «ненавистной (invisa et odiosa obsidio)».35)

В описаниях всех этих фактов Раймундом Ажильским и в его высказываниях обнаруживается безусловно критическое отношение хрониста к своему кумиру — Сен-Жиллю. Преклонение перед графом словно имеет определенные границы, за которыми повествование историка гораздо более соответствует действительному положению вещей, т. е. становится более объективным. В литературе высказывался взгляд, согласно которому Раймунд Ажильский позволил себе критический тон по отношению к Сен-Жиллю постольку, поскольку писал свою хронику уже по возвращении в Европу, не будучи связан «цензурой» — ведь граф Тулузский по окончании крестового похода остался в Сирии, и его капеллан имел возможность свободно выражать свое мнение.36) Возможно, в этом суждении содержится доля истины.

Однако мы вправе выдвинуть и другое, кажущееся нам более правдоподобным, предположение: известную трезвость отдельных оценок хронистом крестоносных деяний своего героя и покровителя можно отнести на счет того, что они были отголоском настроений массы мелкого провансальского рыцарства, populi pauperum, рядовых воинов, проявлявших, как мы видели, неоднократное недовольство своекорыстным сеньором. Его считали главным виновником задержки армии в Сирии, виновником всевозможных проволочек и оттяжек, формальный предлогом для которых Сен-Жилль избрал ссылки на необходимость сохранить верность византийскому императору (чьим вассалом он сам в свое время решительно отказался стать) и которые на самом деле вызваны были лишь нежеланием расстаться с мечтой о княжении в Антиохии и отдать город в руки соперника — Боэмунда Тарентского.

Графский капеллан-хронист, судя по всему, не только понимал, но и разделял недовольство Сен-Жиллем рядовых крестоносцев, с которыми близко соприкасался (достаточно отметить, что другом, информатором, а частично и соавтором Раймунда Ажильского в походе был простой рыцарь Понтий Баладунский, погибший под Архой; хронист упоминает о нем и в «Прологе», и в рассказе об осаде этой крепости).37) Это и настраивало его критически, это и давало ему возможность там и сям преодолевать свою апологетическую односторонность. Именно благодаря этому панегирическая настроенность хрониста в отношении Раймунда Тулузского не поглощает целиком правды о его далеко не безупречных деяниях. Каноник кафедральной церкви в Пюи, простой дьякон, получивший священнический [280] сан уже после начала крестового похода, Раймунд Ажильский хорошо чувствовал и сумел передать оппозиционный дух populi pauperum, которому претила алчность графа Сен-Жилля и который готов был предоставить князьям продолжать свои раздоры из-за Антиохии и аль-Маарры и двинуться к цели предприятия «Christo duce».38) Социальная близость хрониста к массе участников похода чувствуется в его оценках различий имущественного положения среди крестоносцев. Автор полон сострадания к воинам, бедствовавшим от голода во время осады Антиохии. Тех, для которых высокие цены не были чрезмерными и кто мог покупать дорого, «имея в изобилии золото, серебро и одежды», он с явственным укором противопоставляет всем прочим, лишенным состояния и потому не имевшим возможности приобретать съестное по вздутым ценам.39) Отзвуки настроений рядовых крестоносцев слышны и в других местах хроники этого провансальца, особенно там, где рассказывается о возмущениях мелкого рыцарства и деревенской бедноты распрями между предводителями.40) Отсюда также проистекают известные, элементы критичности, находящиеся в противоречии с ориентацией хроники, прославляющей Сен-Жилля.

Яркие примеры того, каким образом правдивое преподнесение фактов историком, идя вразрез с его апологетическими устремлениями, определяется — наряду с другими обстоятельствами — социальной принадлежностью и положением самого автора, дают и другие хроники крестовых походов. Панегирист Первого похода, убежденный в том, что эта война — божья, аббат Гвиберт Ножанский, казалось бы, несколько неожиданно выступает в роли разоблачителя лжечудес, творившихся иными, наиболее предприимчивыми, светскими и духовными участниками иерусалимского похода 1096—1099 гг. Оказывается же он в этой роли не только вследствие отмечавшейся выше общей рационалистичности своего подхода к сверхъестественному, отражавшей известные веяния в духовной жизни Западной Европы начала XII в. Сама эта рационалистичность имела социальную основу: высокий ранг церковнослужителя, необходимость для его носителя блюсти интересы «невесты Христовой» заставляют Гвиберта Ножанского критически относиться к чересчур, как ему представляется, легковесным мистификациям и трюкам, которые могут лишь подорвать авторитет церкви.41)

 <<<     ΛΛΛ     >>>   


Ансельм де рибмонте в своем письме приводит цифру в 260 тысяч неверных


Хронист изображает военные действия крестоносцев продиктованными безысходностью их положения

сайт копирайтеров Евгений