Пиши и продавай! |
– Любовь, матушка, сама по себе, а лебяжий пух тоже восемнадцать рублей кило стоит. За завтраком они мирятся и, рассевшись на простыне, долго жуют бутерброды с брынзой и обсуждают, перебирая десятки имен, кандидатуру нового заведующего финотделом, которого должны застать по приезде в Воронеж, и способы, какими возможно получить сахар без карточек в дачном кооперативе. Сын, восьмилетний Марик, получив бутерброд, жует булку, а брынзой залепляет себе, чтобы удобнее было нырять, нос и уши. – Марик! Дрянь! – визгливо кричит мать. – Марик! Выдеру! – говорит, не двигаясь с места, отец. – Где ремень? – На ремне висит окорок в погребе, – злорадно отвечает Марик, дитя своего века, и бормочет, надувшись: – Какие нервные! Нечего было и рожать, если такие нервные! Уходя, бухгалтер вырывает на холмике, чтобы там не ложились другие, две аккуратных ямки, насыпает туда колючек и, слегка забрасывая их сверху песком, довольно говорит: – Забронировано! Как говорится, голым профилем не сядешь! И все-таки однажды, когда они вышли, как всегда, ровно в семь, их место оказалось занятым. На пригорке лежал, подложив под голову свернутые штаны, какой-то тучный и необычайно белый, видимо, только накануне приехавший человек. Он ворочался и чертыхался, вытаскивая колючки, поминутно вонзавшиеся в тело. – Это место занято, гражданин! – подойдя, сказал бухгалтер Пестряков. Тучный человек, добродушно улыбаясь, приподнялся на локте. – Тут же места не плацкартные. Кто первым вышел... Ой, ч-черт! Хотел бы я знать, какой идиот насыпал здесь колючек! Вперед выступила, поджав губы, жена Манюся. – Оригинально! – сказала она. – Мы здесь лежим уже девятнадцать дней. – Так ложитесь и на двадцатый, – добродушно сказал тучный человек. – Песка на всех хватит. Господи! – Я не могу лежать рядом с чужим мужчиной. Тучный человек вздохнул, почесал в затылке, подобрал свой узелок, покорно отполз на четвереньках в сторону и лег на живот. – Что я, кусаюсь, что ли? Гав! Гав! – Как глупо! Не кусаетесь, но я порядочная женщина и мать, а не финтифлюшка, чтобы меня разглядывали. – Да чего мне вас разглядывать? Цирцея[7] какая, подумаешь! – Нахал! Грубиян! Толстяк! – Вы не выражайтесь, уважаемый! – строго сказал бухгалтер и угрожающе выкатил впалую грудь. – За Цирцею в милицию можно. За такие слова по портрету бьют. Тучный человек воинственно засопел было и приподнялся, но тотчас же опять лег на живот и добродушно сказал: – Ну, чего ссориться? Посмотрите, благодать какая! Море, солнышко, парусок! Грешно тут ругаться, ей-богу. И я ничего такого не сказал. – Все ж таки надо поосторожнее. Она семейная женщина, а не Цирцея. – Ну ладно, ладно. Извиняюсь, если вам угодно. Отворачиваюсь, закрываюсь, зажмурился, ослеп и не буду смущать добродетелей вашей Пенелопы[8]. – Ермолай, он опять! – Уважаемый! – сказал бухгалтер, вставая и подтягивая трусики. – Вы что же? В протокол желаете попасть? Тучный человек махнул рукой, молча повернулся на бок и лег к ним спиной. – Дурак! – злобно сказала Манюся, начиная раздеваться. – Связываться только не хочется, а то бы показала я тебе Пенелопу! Урод! Некоторое время все лежали молча, потом тучный человек, обуреваемый, видимо, желанием высказаться, сказал, приподнявшись и ни к кому, в частности, не обращаясь: – Хорошо, конечно, но чертовски в горле пересохло. Ни одной будки с квасом! И ракушки, проклятые, жалят. Как клопы впиваются. Что ни говорите, а на речке, по-моему, лучше. Ляжешь этак, растянешься, песок как бархат, ветерок, осока шуршит, утки крякают. И напиться можно, не то что из этого, черт его подери, моря. И уху сваришь, и стаканчик опрокинешь от сырости. – Пошло! – сказала Манюся, фыркнув и вздернув костлявым плечом. – Только о водке и думают. Все мужчины одинаковы. – Вот приеду в Воронеж, – не отвечая, продолжал тучный человек, – насмотрю себе местечко на речке, только меня и видели по воскресеньям. Речонка там хоть и паршивая, говорят, но заводи есть. – А вы что, там проживаете? – насторожившись, спросил бухгалтер. |
|
|
|