Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6

Мне бы гордиться: и я сподобился, вышел в класси­ки, если цитируют. А тут еще в одном уважаемом из­дании, прослышав о случае редкого плагиата, пред­лагают публично «пригвоздить» автора «Начала». Я же не только сам отказался писать разоблачение, но и другим запретил. Потому что не гордиться мне нуж­но, а краснеть: написал своего героя так, что получил­ся не образ, а костюм, пригодный на любую фигуру. Выходит, не заметил я в Анатолии Пуголовкине ниче­го такого, что «не налезало» бы на Василия Дыбаля. Меж тем, как известно, истинная типизация достига­ется за счет выявления непридуманных индивидуаль­ных черт. Факт — попробуй, укради! А вымысел — сколько угодно...

История поучительная. Возможно, я слишком строг к самому себе, и в данном случае справедливее было бы говорить о беспардонности молодого автора рес­публиканской газеты. Но надо выносить и для себя уроки из чужих ошибок. Какие же уроки вынес я? Во-первых, нельзя отрываться от действительности на такое расстояние, которое ведет к усредненности об­раза, к стереотипу, вредит правде и достоверности. Во-вторых, домысливать — не значит врать, это не значит, что можно женить неженатого, убивать живо­го и воскрешать умершего; вымысел и домысел про­являются прежде всего в отборе материала, в осмыс­лении события, в эмоциональном настрое автора, в его позиции. Наконец, в-третьих, уровень способнос­тей литератора, его профессионализм играют не последнюю роль в достижении неповторимой досто­верности материала. Бездарно написанный очерк ку­да легче плагиировать, нежели исполненный талант­ливо!

  Сошлюсь на Н. Добролюбова, который пишет, имея в виду автора разбираемого им произведения: «...Он не отдает себя на служение неправде и бессмыслице не потому, что не хочет, а просто потому, что не мо­жет...»[7]. Подчеркиваю: не потому, что не хочет, а потому, что не может, так как для истинного таланта характерно стихийное стремление к правде. Именно талант, а не личная симпатия или антипатия автора есть лучшая гарантия того, что произведение будет максимально приближено к истине. Примеров тому в истории литературы предостаточно, Полагаю, что все они имеют прямое отношение и к нам, документалис­там, размышляющим о мере вымысла и домысла в наших очерках.

Однажды М. Галлай остроумно сказал: «Докумен­тальная повесть есть такая повесть, в которой выведе­ны вымышленные персонажи под фамилиями дей­ствительно существующих людей»[8]. В этой шутке, несомненно, содержится рациональное зерно: художественная документалистика не сковывает, а ско­рее, развязывает фантазию автора! Роман о безногом летчике, согласитесь, выглядел бы неправдоподоб­ным, а документальная повесть, в которой, по сути дела, выведен «вымышленный герой, но под фамили­ей действительно существующего человека» (всего одна буква изменена: Маресьев назван Мересьевым), воспринимается нами как истинная правда.

Да, автор имеет право на вымысел и домысел, на преувеличения, основанные, если хотите, на интуи­ции. Нелепо было бы это его право отрицать. Даже в тех случаях, когда литератор ведет почти научное ис­следование факта, оперируя цифрами и «специальны­ми данными». Правы те классики, которые утвержда­ли, что без выдумки нет искусства. Наша мысль, по выражению М. Горького, «измеряя, считая, останавли­вается перед измеренным и сосчитанным, не в силах связать свои наблюдения, создать из них точный практический вывод»[9], вот тут-то и должна помочь интуиция, найдя свое выражение в домысле.

Но выдумка выдумке рознь. «Солги, но так, чтобы я поверил», — сказано поэтом. Домысливать надо правдиво, чтобы читатель не усомнился. Дело это не легкое, напрямую связанное с чувством меры, с само­дисциплиной, со способностью автора самоограничи­ваться.

В моей практике есть несколько случаев работы над прозой (лучше сказать: документальной): рассказы «Обелиск», «Белая лилия», совсем недавно — «Рено­ме», а раньше — «Повесть о карьеристах», «Останови­те Малахова!». Все это написано на достоверной осно­ве, и я, работая над сюжетом, «до последнего» сохра­нял фамилии прототипов, хотя и знал, что в конечном итоге изменю их (а если будет на то их согласие, то и сохраню). Такое скрупулезно-бережное отношение к факту и личности, такой процесс писания, кажется мне, дисциплинирует автора, ограничивает его в гру­бом домысле, дает толчок к художественному осмыс­лению событий. Как говорится, жизнь нам такое преподнесет, что никакая фантазия, не сможет; «такое» и во сне не увидишь, и в бреду не услышишь.

Авторами упомянутого мною жанра «путевых очер­ков» обычно движет и такой естественный мотив, как принести читателю новые и разноплановые знания. Я готов предложить вам в качестве примера не один десяток фамилий замечательных литераторов, вам известных. Но что может сравниться с анализом при­меров из собственного опыта автора?

Открою вам личное желание: добровольно положить свою голову на плаху — «операционный стол» для критики взыскательным читателем. Вот вам опыт пу­тевого очерка в надежде на то, что вы сами определи­те, к какому он относится типу: географическому, по­литическому, историко-фантастическому, видовому или к тому, который пишется по знаменитому «азиат­скому методу», кстати, самому продуктивному из-за беспристрастности: «что вижу, о том пою». Ангажи­ровать материал, написанный по такому принципу, так же сложно, как обратить в служанку себе любимо­му обычную кошку, гуляющую, как известно, «сама по себе».

Этот мой материал был опубликован, Во второй раз — в журнале «Смена» в 1998 году под стр-р-раш-ным названием (самой редакцией придуманным и с автором, как водится, не согласованным), но зато сме­стившем акценты смысла публикации: «3 часа до смерти». Я же предпочел бы заголовок спокойный и вовсе не «рыночный», но что было делать, когда поезд ушел и уже к вам, читателю, приближается? Попла­кать в жилетку?

Желаю вам доброго свидания с коммерческим заго­ловком; авось не купитесь.

РЕНОМЕ

Не люблю сенсаций. Возможно, потому, что никогда не умел писать репортажи. Оказавшись свидетелем или даже участником каких-было не­вероятных событий, никогда не торопился по-репортерски на газетную полосу. Такой журналистский «хлеб» считал относительно легким, так как материал не успевал утяжелиться размышлениями, для которых, со­гласитесь, необходимо время. В итоге я неизменно опаздывал со свои­ми историями на встречу к читателю, но не завидовал первопроходимцам нашей печатной целины: надеялся, что когда-нибудь догоню. Осо­бенно мне интересно было копаться и выкапывать свежие тематические повороты именно на тех дорогах, по которым уже прошли до меня мно­гочисленные резвые (и непременно отмеченные талантом) репортеры.

Еще одно соображение: прежде я наивно полагал, что любое собы­тие, когда бы оно ни происходило и когда бы ни достигало широкой из­вестности, самодостаточно в том смысле, что главное как раз другое: чтобы события, наоборот, не было, и еще надо молить Господа Бога, чтобы его не было никогда. Вспоминаю старый оптимистический одес­ский анекдот: «Жора, ты пока жарь, а рыба будет!» В анекдоте — пусть будет, а в жизни — нет, не надо. В минувшей истории, которую я на­мерен вам рассказать, «рыба», к сожалению, была.

Четверть века назад мне удалось чудом избежать авиационной катаст­рофы. Случилось так, что в самолете находился пассажир, который еще в воздухе обнаружил неисправность и успел сказать пилотам, а уж те ломали головы, как спасать машину. И, представьте себе, спасли: эки­паж и сто двадцать пассажиров имели дело с первым и, кажется, един­ственным случаем выживания этого типа самолетов, причем именно с такой неисправностью. Если вы пока не почувствовали горькую «изюмин­ку» события (а чуткий читатель обычно угадывает такие вещи), скажу: че­ловеком, распознавшим неисправность, был, извините, я. Увы, из пес­ни, предложенной вам, местоимение «я» выкинуть уже невозможно.

Написать репортаж по горячим следам можно было, и нашлась бы га­зета, которая рискнула бы на публикацию (и она была: моя «Комсомоль­ская правда», где я работал в ту пору корреспондентом), и нашелся бы редактор, который сумел бы без особых потерь преодолеть цензуру (он тоже был: Борис Панкин, бывший, с моей точки зрения, лучшим Глав­ным за всю историю существования «Комсомолки»), а вот репортаж я написал бы в спокойных тонах, и назывался бы он, конечно, не «Ката­строфа» и даже не «Самолет разрывает небо столицы», а без каких-либо претензий на сенсацию.

Но рука моя не потянулась к перу. Я не только близким, но и дальним не стал рассказывать о пережитом, а возможность писать вообще отло­жил до лучших времен, пока сам не успокоюсь и пока не родится мало-мальски стоящая мысль. Потекли дни и месяцы, потом годы, которые докатились до сегодня. Все минувшее время я категорически отказывал­ся летать самолетами (на отдых и даже в командировки), буквально сой­дя с неба на землю: поезда, автомашины, теплоходики, да хоть лошад­ки. В небо душа не пускала. Более того, я упорно избегал встреч с коллегами-журналистами, вместе с которыми оказался тогда над зем­лей. До сих пор не знаю, известно ли им, что в действительности про­изошло тогда с самолетом и в самолете, в каком кошмаре был экипаж (о себе не говорю), каким странным поступком отличился я в самый острый момент, и кому кроме пилотов обязаны они сохранением своей жизни? И вот наконец пишу, так как откладывать дальше некуда: лими­тируют возраст и здоровье. Если я не расскажу, никто уже не расска­жет.

Был конец апреля 1969 года. Аэропорт в Риме. Оставались последние полчаса безмятежной жизни на земле. А затем произошло одно из не­скольких происшествий (сколько их было на самом деле, я и сам не знаю, пока не начну в процессе повествования восстанавливать шаг за шагом их последовательность). Наша маленькая делегация (чуть позже представлю всех поименно) прибыла на взлетное поле прямо к самолету в микроавтобусе. Шел противный острый дождь. Несколько минут мы ос­тавались в машине, наблюдая за тем, что происходило вне нас. По стеклам стекала вода, и картина приобретала кинематографическую, почти сюрреальную форму.

На бетонке в двадцати метрах от нас стоял «ИЛ-62» — серебряный красавец с иллюминаторами по всему фюзеляжу от кабины пилота до конца салона. Хвост самолета (стабилизатор) был почти неестественно задран вверх, а две мощные ноги (шасси, каждая из которых была с четырьмя спаренными баллонами) помещались точно по центру корпуса, а еще одна небольшая нога была на носу. У нас, таким образом, име­лись три точки опоры, обеспечивающие при взлете и посадке запас ус­тойчивости машины. Я не зря все это подробно вам рассказываю имен­но сейчас, потому что потом, когда приближусь к событию, объяснять будет некогда: темп повествования ускорится до сумасшедшей степени. Закончу описание еще одной немаловажной подробностью, но не внеш­ней, а как бы внутренней, незаметной глазу и пока не оцененной умом: «ИЛ-62» только начал выходить на международные линии, был гордостью отечественного самолетостроения, и наше высшее руководство надея­лось этими машинами торговать со странами мира. По этой причине первые рейсы вполне официально назывались «коммерческими», я бы даже сказал, «показательными»: купцы показывали товар во всей красе. Я на­стоятельно прошу вас, читатель, это обстоятельство не забывать: имен­но оно сыграло с нами, возможно, роковую роль.

Зато великим счастьем явилось то, что мое место в самолете оказа­лось ровно над шасси, причем именно с правой стороны, как бы ком­пенсируя то, что было потеряно нами из-за коммерческого интереса высшего руководства. Ну а теперь прошу вас немного потерпеть, потер­плю и я, умеряя себя в «живописании», мне уже самому не по себе: застучал пульс в висках, а дыхание становится затрудненным. Странно: как много лет прошло с тех пор, и все закончилось, как вы и я теперь знаем, благополучно, но даже мысленное возвращение к тому событию способно вызвать волнение у рассказчика (стало быть, у меня), заново переживающего минувшее. Наверное, так и должно быть, когда каса­ешься (даже мысленно) грани, проходящей между жизнью и смертью (хоть своей, хоть чужой). Хотя я вовсе не хочу нагнетать страсти, но они нагнетаются как-то сами собой. Целен человек, но при этом и разобран на части...

Подошел «Икарус», в котором оказались наши соотечественники-тури­сты, человек пятьдесят, им следовало возвращаться одним с нами рей­сом. Возникла забавная ситуация, о которой расскажу специально для того, чтобы снять с себя (возможно, и с вас) лишнее напряжение. Сви­детелями конфуза невольно стали мы, но с таким же успехом свидете­лями могли быть соотечественники, если бы нам предложили первыми подняться на борт самолета. Я уже говорил о противном дожде, так вот «Икарус» вплотную подошел к лайнеру, оставалось туристам сделать под дождиком несколько метров по асфальту до трапа и семь метров по тра­пу. Но — сервис: каждому пассажиру служители аэропорта, одетые в синюю униформу и прозрачные накидки, вручали заранее приготовлен­ные «к употреблению» зонтики. Мог ли наш турист не взять себе на па­мять в качестве сувенира зонтик? Правильнее сказать даже так: обязан был это сделать! Однако первый же соотечественник (им, кстати, был популярный ведущий телевизионного «Клуба путешественников» Влади­мир Шнейдеров, и мы его тотчас узнали) застрял в проходе: зонтик надо было сложить, а он как на грех не складывался! Предусмотритель­ные служители вручали туристам зонтики, навсегда открытые. Не веря в «мертвую хватку», наши умельцы не сразу сдались: началась толкотня на трапе, посыпались советы, как все же сложить зонтики, но вскоре все уже дружно смеялись — и туристы, и «прозрачные» служители, и мы в микроавтобусе, и итальянцы-пассажиры, уже заселившие салон самоле­та, и даже пилоты, наблюдавшие картину через стекла кабины. Когда че­рез несколько минут пришлось нашей делегации проделать тот же коми­ческий путь, мы не стали испытывать судьбу, а, покорно посмеиваясь, отдали «наши кровные» зонтики в руки служителей, вежливо провожавших нас у трапа.

Теперь я могу наконец представить нашу компанию, имевшую офици­альный статус делегации двух творческих Союзов: писателей и журнали­стов великой страны. Начну с единственной дамы — с обаятельной и талантливой Галины (мы звали ее Галочкой) Шерговой; продолжу Саввой Тимофеевичем Морозовым — интеллигентнейшим и энциклопедически образованным корреспондентом «Известий», родным внуком и полным тезкой «того самого» легендарного Саввы Морозова; затем перейду к Борису Хессину — умному и прирожденному организатору, в ту пору главному редактору журнала «Кругозор», а позже руководителю телеви­зионного объединения «Экран»; а закончу собой — вашим покорным слу­гой, пока еще ходившим в «молодых литераторах». Остался пятый: наш формальный глава делегации, но тут я поднимаю руки, поскольку не помню ни его имени, ни его отчества; а если бы и помнил, все равно они, мне кажется, были у него «не своими», а фамилию он нам вообще не доверил, скромно представившись «писателем» — простенько и красноречиво. Замечу попутно, что ни до поездки, ни после никто из нас никогда его не видел, а его произведения не читал. Вел он себя сдержанно, особенно нас не тиранил, а тихо делал свое «нужное стра­не» дело, а куда и что (после возвращения в Москву) «сочинял», мы и не должны были знать. И еще: из его внешности я запомнил только одну «деталь» (если можно так выразиться): голову, похожую на бильярдный шар, который он часто и как бы привычно гладил рукой, будто пригла­живая когда-то росшие на шаре густые и, возможно, кудрявые волосы. Вот, собственно, и все.

Осталось объяснить вам, зачем взялась наша команда, специально сформированная для Италии. Точно я, конечно, не знаю, но могу пред­положить: прошел ровно год, как советские танки побывали в Праге. И вот, я думаю, наступило время, когда нужно было налаживать отно­шения с бывшими друзьями. Спрашивается: а при чем тут не самые зна­менитые и не самые авторитетные в стране и в мире люди, вроде на­шей четверки, чтобы выполнить сложную миссию? По-видимому, роль парламентеров в таких случаях следует поручать не тем, кто велик или мал, а тем, кто не успел письменно или устно запятнать себя выступле­ниями в поддержку подавления «Пражской весны».

Не имею возможности говорить от имени всей четверки, но скажу о себе. Помню, в «Комсомолке» было собрание (такие проводились тогда повсюду), на котором в присутствии кураторов из двух ЦК (партии и ком­сомола) открытым голосованием следовало поддержать политику партии и правительства: кто «за», «против», «воздержался»? В первом туре я руку не поднял, уверенный в том, что никто меня не заметит. Зато во втором туре решился: «Кто против?» — и вдруг увидел пристальный взгляд Бориса Панкина, сидящего визави на противоположном конце нашего Голубого зала. Борис, вероятно, увидел меня и почувствовал мое настроение, а потому печально покачал головой. Мол, Валерий, не надо, ты и мне навредишь. Руку я и на этот раз не поднял, то есть «не засветился». Могу предположить, что вся наша четверка в принципе вела себя весь минувший год ровно на столько, на сколько нужно было, чтобы нас пустила к себе итальянская сторона и чтобы выпустила со­ветская. Таков, по крайней мере, мой расклад, а уж как было на самом деле, надо искать ответ в других архивах. Но что я точно знаю: две творческие организации поставили где-то «галочку», отчитываясь перед кем-то в выполненном мероприятии. А мы в итоге получили «за краси­вые глаза» (сегодня эту формулу заменили на жаргонное и неприятно звучащее слово «халява», из-за чего, в сущности, ничего не меняется) блистательную поездку в Италию на двенадцать дней по маршруту: Рим, Флоренция, Милан, Венеция и целый день в Вероне, проведенный в обществе помирившихся наконец потомков Монтекки и Капулетти.

Итак, «ИЛ-62», постояв несколько минут «под парами» (с работающи­ми турбинами), своим ходом пошел на взлетную полосу. Зажглись надпи­си: «Пристегните ремни!» и «Просим не курить!», сдублированные по-английски. Стюард (а у нас были две стюардессы и один молодой чело­век) сообщил по внутреннему микрофону, как долго мы будем лететь из Рима в Москву (три с половиной часа), на какой высоте (девять кило­метров), какая температура будет за бортом (минус сорок градусов) и в «Шереметьево» к моменту нашего прилета (плюс шесть градусов), а за­тем пожелал нам от имени экипажа и персонально командира корабля «счастливого полета и приземления». Было ровно девятнадцать по мос­ковскому времени (я привычно посмотрел на часы).

На взлетной самолет остановился. Пилоты опробовали тормоза, этот момент был мною хорошо отмечен: машина стала дрожать, будто желая сорваться с места и как бы сама себя не пуская. Потом, взревев турби­нами, мы двинулись с места. Я мысленно произнес фразу, многократно и традиционно мною произносимую: «С Богом» — без восклицательного знака, вполне буднично, будто поехал на велосипеде. Мимо иллюминато­ра пошла назад бетонка. Потом побежала. Слева от меня в кресле что-то читал Савва Тимофеевич, прямо перед нами были Галочка Шергова и Борис Хессин, а куда девался наш «писатель», я не заметил. На душе было спокойно, сердце работало ритмично, дыхание ровное и глубокое. По стеклу иллюминатора стали срываться крупные капли дождя. Скорость бетонки увеличилась настолько, что горизонт, как блюдце, завертелся вместе со столбиками, будочками и далекими и уже едва заметными глазом людьми. В момент отрыва самолета от бетонки я вдруг почув­ствовал под собой — пок! — звук, словно выстрел из пистолета с глу­шителем, но «пок» был не таким, когда убирают шасси или, наоборот, выпускают, а много мягче.

Сидел я, как уже было мною сказано, точно над правой ногой. Огля­нулся вокруг: мой сосед продолжал читать. Выглянула из-за двери стю­ардесса на секунду и, ничего не выразив лицом, исчезла в хозяйствен­ном блоке. За стеклом иллюминатора бетонка сменилась землей. Само­лет чуть накренился и стал набирать высоту, при этом турбины заработа­ли глуше и ровнее. Еще через секунду я почувствовал задом (зад был, кажется, единственным в тот момент органом моих ощущений), как са­молет убрал в себя шасси: «пок» на сей раз был тот самый, каким и должен быть. Глаза видели обычную картину, но мысли мои уже были тревожными.

Я отстегнул ремень, встал с места и пошел к пилотам. Пройдя мимо хозяйственного блока, где стюардессы готовили пассажирам воду, я спросил девушку: вы что-то слышали? — а что именно? — а стюард слышал? — нет, а что? — ничего, все нормально. Такой получился у нас диалог.

И я открыл дверь к пилотам. То были еще те прекрасные и безмятеж­ные времена, когда летчики не бронировали кабины и не вооружались пистолетами. К сожалению, та пора скоро кончилась. За мною любоз­нательно сунулся было стюард, но я остановил его жестом: не надо, ничего интересного. И закрыл за собой кабину. Пилоты, как по коман­де, повернули ко мне головы, один только штурман копался в своих бу­мажках. В чем дело? — вопрос в глазах командира. «Мне кажется, — сказал я, — у нас нет правой ноги».

На этом месте, читатель, я прерву подробности нашего разговора с пилотами, поскольку он длился не более двух минут, но мне потребуется гораздо больше времени, чтобы изложить его вам, попутно объясняя не­просвещенным, что было нам с летчиками понятно без перевода. Един­ственное, о чем я могу вам сказать, что в свое время мне пришлось пройти трехмесячные офицерские сборы в Аткарском военном авиацион­ном училище под Саратовом, причем в качестве штурмана, а летать на «Ил-2»: это был не военный самолет, всего лишь учебный, но достаточно известный и авторитетный в мире (бывший «Дуглас», изобретенный ве­ликим Игорем Сикорским). Все это я изложил пилотам в мгновение, как и то, что у меня есть право и основание подозревать шасси в неисправно­сти.

Командир распорядился, и мы вместе со вторым пилотом отправились через два салона в хвостовой отсек лайнера. За туалетной комнатой была дверка (о чем я не знал), за которой имелся еще один иллюмина­тор. Командир уже выпустил шасси, и пилот смог увидеть правую ногу сбоку и наискосок. Пилот посторонился и предложил мне взглядом: смотри сам. Я в ужасе увидел вместо четырех баллонов бесформенные ошметки резины, которые свисали с металлических конструкций шасси. (Много позже, уже в Москве, члены комиссии, срочно образованной для определения причин аварийной посадки самолета, предположили: между баллонами застрял камень, который при взлете разорвал один баллон, а от него, сдетонировав, рванули все остальные. Услышать взрыв ни в кабине самолета, ни в салоне было невозможно, но почув­ствовать мог — только тот человек, и тоже не каждый! — кто сидел точ­но над шасси).

Счастливый случай выбрал на эту роль меня.

Более сложной и трагической ситуации для «ИЛ-62» придумать было нельзя. Ничего не зная, мы прилетели бы в Москву, сделали круг над «Шереметьево» и точно по расписанию запросили бы посадку. Выпусти­ли шасси. Загорелась бы контрольная зеленая лампочка в кабине пило­тов: шасси вышли, полный порядок. С земли не только диспетчер, во­обще ни один человек не смог бы увидеть, что самолет без ноги, и не поднял тревоги: десять вечера! Как только машина коснулась полосы, она тут же воткнулась бы металлическим костылем, как штыком или плу­гом, в бетонку: самолет, споткнувшись, перевернулся бы. И взорвал­ся. И — все. Никто не успел бы даже сообразить, что случилось. И по­том — тоже. Никакие «черные ящики» не открыли бы тайну гибели лайнера: осталась бы бесформенная груда искореженного металла. И обгоре­лые останки людей. Аминь. Все это пронеслось в моей голове, пока мы возвращались в кабину, чтобы доложить командиру.

Пришли. Доложили. Минуту или две молчали. Летели. У меня вариан­тов не было, откуда им быть? А они стали думать: что теперь делать? Ни одной аварийной посадки у этих машин пока не было. Садиться на брю­хо? Как поведет себя машина — неизвестно. Куда садиться: на землю, на бетонку, на озеро? И — как? Выработав, как принято, керосин, не оставив даже пары? Но умеет ли «ИЛ-62» планировать? Не свалится ли в пике? Или все же оставить топливо в баках? Ни одного ответа на эти вопросы...

Командир дал команду, штурман связался с Москвой. Москва выслу­шала короткий доклад о нашей ситуации. Командир попросил руковод­ство решить главный вопрос: лететь ли домой или, выработав горючее над Римом, тут же запросить вынужденную посадку на известную в мире специальную аварийную полосу, которая поливается снизу на всем про­тяжении мощной струёй воды. Мы могли рискнуть сесть на пузо, но как бы в озеро, надеясь на то, что вода спасет самолет от загорания при трении.

Москва попросила у экипажа время на обсуждение.

Командир показал мне глазами, чтобы я шел в салон. Я и сам пони­мал, что страшнее паники в самолете, попавшем в беду, может быть только сама гибель. Вернулся в салон. Пока возвращался, как и должно быть в таких случаях, я подумал не словами, а ощущениями, понимая, что потом (если «потом» все же будет) ощущения обретут словесную плоть.

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6

сайт копирайтеров Евгений