Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7

Тогда я еще и не думал, что ее воздухом уже дышат достойнейшие люди, ее будущие освободители, о деянии которых не заставит забыть никакая превратность времени и самый конец этого мира. Когда началась эта освободительная борьба, я менее всего опасался, что жалобы, слышанные мною от ученых людей других стран по поводу инквизиции, мне придется, в эпоху парламента, услышать от ученых людей своей родины по поводу закона о цензуре. И жалобы эти были настолько распространенными, что когда я сам присоединил свой голос к общему недовольству, то – могу сказать, если только не вызову нареканий – сицилийцы побуждали против Верреса человека , заслужившего их уважение своим честным квесторством, не с такой силой, как доброе мнение обо мне людей, уважающих вас, известных и уважаемых вами, побуждало меня, путем просьб и убеждений, не отчаиваться и высказать все, что правый разум внушит мне в пользу уничтожения незаслуженного рабства науки.

Многое можно привести в пользу того, что в данном случае выразилось не отдельное настроение, а общая печаль всех, кто образовал свой ум и наполнил его знаниями выше обычного уровня, чтобы помогать другим получать истину и самому воспринимать ее от других. Во имя их ни перед другом, ни перед врагом не скрою общего недовольства. В самом деле, если мы опять возвращаемся к инквизиции и цензуре, если мы до того относимся трусливо к самим себе и подозрительно ко всем прочим, что боимся каждой книги и шелеста каждого листа, даже еще не зная их содержания; если люди, которым недавно было почти запрещено проповедовать, теперь будут в состоянии запрещать нам всякое чтение, кроме угодного им, то в результате получится не что иное, как новая тирания над наукой; и скоро будет бесспорным, что епископы и пресвитеры – для нас одно и то же, как по имени, так и по существу.

Зло от прелатства, которое ранее из 25 или 26 епархий ложилось равномерно на весь народ, теперь, несомненно, ляжет исключительно на науку, так как теперь пастор из какого-нибудь маленького невежественного прихода внезапно получит сан архиепископа над обширным книжным округом: мистический собиратель бенефиций, он не покинет своего прежнего прихода, а присоединит к нему новый. Тот, кто еще недавно восставал против единоличного посвящения каждого новичка-бакалавра и единоличной юрисдикции над самым простым прихожанином, теперь у себя дома, в своем кабинете, будет применять и то и другое по отношению к достойнейшим и превосходнейшим книгам и способнейшим авторам, их написавшим. Это не значит соблюдать наши договоры и торжественные клятвы! Это не значит уничтожить прелатство, а лишь изменить форму епископства; это значит только перенести митрополичий дворец из одной области в другую; это – лишь старая каноническая уловка перемены эпитимии. Пугаться заблаговременно простого нецензурованного памфлета – значит вскоре начать пугаться каждого сборища, а затем, немного погодя, и в каждом христианском собрании видеть сборище.

Но я уверен, что государство, руководимое правилами справедливости и твердости, и церковь, заложенная и построенная на камне веры и истинного знания, не могут быть так малодушны. В то время, когда религиозные вопросы еще не решены, ограничение свободы печати способом, заимствованным у прелатов, а последними у инквизиции, чтобы вновь заточить нас в совесть цензора, должно, разумеется, послужить поводом к сомнению и унынию для ученых и религиозных людей, которые не могут не понимать коварства подобной политики и не знать, кто ее изобретатели. Когда было предположено низвергнуть епископов, вся печать могла говорить открыто; во время парламента это было прирожденное право и привилегия народа, это была заря нового дня. Но теперь, когда епископы устранены и изгнаны из церкви, епископские искусства расцветают вновь, как будто наша реформация имела лишь в виду на место одних посадить других, под новыми именами; сосуд истины опять не должен источать масла; свобода печати опять должна быть порабощена комиссии из двадцати прелатов; привилегия народа уничтожена, и, что еще хуже, свобода науки опять должна стенать, заключенная в свои старые цепи; и все это в то время, когда парламент еще заседает! Между тем его собственные недавние рассуждения и борьба с прелатами могли бы ему напомнить, что подобные насильственные стеснения приводят, по большей части, к результатам совершенно противоположным намеченной цели: вместо уничтожения сект и ересей, они их усиливают и облекают славой. «Наказание талантов увеличивает их авторитет, – говорит виконт Сент-Албанский, – и запрещенное сочинение почитается верной искрой истины, которая летит в лицо тех, кто старается ее затоптать». Таким образом, закон о цензуре, являясь родной матерью для всякого рода сект, оказывается, как я легко покажу, мачехой для истины, и прежде всего тем, что делает нас неспособными сохранить уже приобретенные нами знания. Кто привык наблюдать, хорошо знает, что наша вера и знания развиваются от упражнения, так же как наши члены и наше телосложение. Истина сравнивается в Писании с текущим источником; если его воды не находятся в постоянном движении, то они застаиваются в тинистое болото однообразия и традиции. Можно быть еретиком и в истине; и если кто-нибудь верит лишь потому, что так говорит пастор, или потому, что так постановляет собрание, помимо всяких других оснований, то, хотя бы вера его и была истинной, настоящая истина все же становится его ересью. Для иных людей нет тяжести, которую бы они столь охотно свалили с себя на другого, как бремя религии и заботы о ней. Существуют – кто не знает этого? – протестанты и профессора, которые живут и умирают в такой же ложной и слепой вере, как какой-нибудь мирянин-папист из Лоретто[50].

Богатый человек, преданный своим наслаждениям и выгодам, считает религию запутанной торговой операцией, требующей такой массы мелких счетов, что ввиду всех ее тайн он никак не может ухитриться открыть лавочку для подобной торговли. Что же ему делать? Он бы охотно получил имя религиозного человека, охотно стал бы соперничать в этом со своими соседями. Ему ничего не остается поэтому, как отказаться от хлопот и найти себе какого-нибудь комиссионера, попечению и заботливости которого он бы мог поручить ведение своих религиозных дел, – какое-нибудь известное и уважаемое духовное лицо. Он прилепляется к последнему и предоставляет ему в распоряжение склад своих религиозных товаров, со всеми замками и ключами; мало того, он отождествляет этого человека с самой религией и считает свой союз с ним достаточным доказательством и рекомендацией своего благочестия. Таким образом, он может сказать, что его религия находится уже не в нем, а стала отдельной движимостью, которая приближается к нему по мере того, как тот достопочтенный муж вступает в его дом. Он беседует с последним, одаряет его, угощает, дает у себя приют; его религия приходит на ночь к нему домой, молится, хорошо ужинает, с удобством ложится спать; на другой день она встает, получает приветствия, угощается мальвазией или другим каким-либо вкусным напитком и, позавтракав сытнее, чем Тот, Кто между Вифанией и Иерусалимом утолил свой утренний голод незрелыми смоквами, выходит в восемь часов из дому, оставляя своего приветливого хозяина торговать весь день в лавке уже без своей религии.

Существует другой сорт людей, которые, слыша, что все подчиняется законам, правилам и уставам, что ничего не должно быть написано иначе, как пройдя через таможню, под наблюдением соответствующих досмотрщиков, заведующих сбором пошлин с меры и веса всякой свободно высказанной истины, прямо желают отдать себя в ваши руки, дабы вы им выкроили и соорудили религию по вашему усмотрению: тогда они будут наслаждаться, будут устраивать пиры и веселые забавы, которые наполнят их день от восхода до захода солнца, превращая скучный год в сладкий сон. Какая им нужда ломать свои собственные головы над тем, о чем другие заботятся столь тщательно и неизменно? Вот какие плоды принесут народу неподвижный покой и остановка в науках. Как хорошо и как желательно было бы столь примерное единодушие! К какому прекрасному однообразию привело бы оно всех нас! Образовалось бы, без сомнения, такое прочное и крепкое сооружение, какое может создать только январский мороз.

Не лучшие результаты получатся и для самого духовенства: далеко не нова и не в первый раз высказывается мысль, что приходский священник, имеющий доход и достигший геркулесовых столбов в виде тепленькой бенефиции, если только у него нет никаких других побуждений к занятиям, весьма склонен завершить свое поприще английским библейским словарем и фолиантом, состоящим из общих мест, достижением и сохранением солидной ученой степени, «гармонией» и «катеной»[51], которые протаптывают неизменный круг общепринятых ученых глав, с их обычными применениями, мотивами, примечаниями и приемами; из них, как из алфавита или гаммы, образовывая и преобразовывая, соединяя и разъединяя различными способами, при небольшой ловкости в обращении с книгами и подумав два часа, он может извлечь запас для исполнения обязанности проповедника более, чем на неделю, не говоря уже о бесчисленных вспомогательных средствах в виде подстрочников, требников, обозрений и прочего бесполезного вздора. Что же касается массы напечатанных и нагроможденных целыми кучами готовых проповедей на всякий нетрудный текст, то наша лондонская приходская торговля св. Фомы вместе с торговлей св. Мартина и св. Гуго не изготовили в своих освященных пределах большего количества продажного товара всякого сорта; благодаря этому, приходскому священнику нечего бояться недостатка в проповеднических запасах; он всегда найдет, откуда обильно пополнить свой амбар. Но если его тыл и фланги не загорожены, а потайной выход не защищен строгим цензором, если время от времени могут появляться в свет смелые книги и делать нападения на некоторые из его прежних засевших в траншеях коллекций, то ему приходится быть наготове, стоять на страже, ставить караулы и часовых вокруг своих установившихся мнений, устраивать со своими товарищами дозорные обходы и контробходы, из опасения как бы кто-нибудь из его паствы не был введен во грех и не оказался более осведомленным, опытным и образованным. Да пошлет Господь, чтобы страх перед необходимостью подобного усердия не побудил нас усвоить нерадивость цензурующей церкви!

Ибо, если мы уверены в своей правоте и не считаем истину преступной, чего не подобает делать, раз мы сами не судим наше собственное учение как слабое и легкомысленное, а народ как толпу, бродящую во тьме невежества и неверия, то что может быть прекраснее, когда человек рассудительный и ученый, обладающий, насколько мы знаем, столь же чуткой совестью, как совесть людей, давших нам все наши познания, будет выражать свое мнение, приводить доводы и утверждать неправильность существующих взглядов не тайным образом, переходя из дома в дом, что гораздо опаснее, а открыто, путем обнародования своих сочинений? Христос ссылался в свое оправдание на то, что он проповедовал публично; но письменное слово еще более публично, чем проповедь, а опровергать его, в случае нужды, гораздо легче, так как существует много людей, единственным занятием и призванием которых является борьба за истину; если же они отказываются от этого, то в том виноваты исключительно их леность или неспособность.

Так, цензура препятствует истинному знанию того, что мы знаем лишь по-видимому, и отучает нас от него. Насколько она препятствует и вредит самим цензорам, при исполнении ими своих обязанностей – и притом больше, чем любое светское занятие, если только они будут отправлять свою цензорскую должность как следует, по необходимости делая упущение либо в том, либо в другом занятии, – на этом останавливаться я не буду, так как это их частное дело, решение которого предоставляется их собственной совести.

Кроме всего сказанного выше, следует указать еще на невероятные потерю и вред, какие цензурные ковы причиняют нам в большей степени, чем если бы враг обложил с моря все наши гавани, порты и бухты: эти ковы останавливают и замедляют ввоз самого драгоценного товара – истины. Ведь цензура была впервые установлена и введена в практику противохристианской злобой и стремлением к тайне или же ставила себе задачей по возможности затушить свет реформации и водворить неправду, мало чем отличаясь, в данном случае, от той политики, при помощи которой турки охраняют Алкоран, запрещая книгопечатание. Мы должны не отрицать, а радостно сознаваться, что громче других народов воссылали к Небу наши молитвы и благодарения за ту высокую меру истины, которой наслаждаемся, особенно в важных пунктах столкновения между нами и Папой, с его приспешниками-прелатами. Однако тот, кто думает, что мы можем на этом месте разбить свои палатки для отдыха, что мы достигли крайних пределов реформации, какие только может показать нам тленное зеркало, в которое мы смотрим, пока не получили способности блаженного созерцания, – тот обнаруживает этим, как он далек еще от истины.

Ведь истина снизошла однажды в мир вместе со своим Божественным Учителем, являя свою совершенную форму, прекраснейшую для взоров. Но когда Он вознесся на небо и упокоились вслед за Ним и Его апостолы, тогда сейчас же появилось нечестивое поколение людей, которые схватили девственную истину, разрубили ее прекрасное тело на тысячу частей и разбросали их на все четыре ветра, подобно тому как, по рассказам, египетский Тифон и заговорщики поступили с добрым Осирисом[52]. С тех пор печальные друзья истины, те, которые осмеливаются выступать открыто, ходят повсюду и собирают воедино ее члены, где бы ни нашли их, подобно Изиде, заботливо отыскивавшей разбросанные члены Осириса. Мы еще далеко не все отыскали их, лорды и общины, и не отыщем до второго пришествия ее Учителя; Он соберет воедино все ее суставы и члены и создаст из них бессмертный образ красоты и совершенства. Не позволяйте же цензурным запрещениям становиться на всяком удобном месте, чтобы задерживать и тревожить тех, кто продолжает искать, продолжает совершать погребальные обряды над раздробленным телом нашего святого мученика.

Мы гордимся своим светом; но если мы неблагоразумно взглянем на солнце, то оно ослепит нас. Кто может рассмотреть те часто сгорающие планеты и те сияющие величием звезды, которые выходят и заходят вместе с солнцем, прежде чем противоположное движение их орбит не приведет их на такое место небесного свода, где их можно видеть утром или вечером? Свет, полученный нами, был дан нам не для того, чтобы непрерывно приковывать наш взор, а затем, чтобы при его помощи открывать вещи, более отдаленные для нашего познания. Не лишение священников сана, епископов митры, не снятие епископского достоинства с плеч пресвитериан сделает нас счастливым народом; нет, если не будет обращено внимание на другие вещи, столь же важные как для церкви, так и для экономической и политической жизни, если здесь не будут произведены надлежащие реформы, то мы, очевидно, так долго смотрели на путеводный огонь, зажженный перед нами Цвингли и Кальвином, что стали совершенно слепыми.

Существуют люди, которые постоянно жалуются на расколы и секты и считают большим бедствием, что некоторые не согласны с их убеждениями. Этих людей смущают их невежество и гордость; они не хотят спокойно выслушать, не могут действовать убеждением и готовы уничтожить все, чего нет в их синтагме[53]. И если кто сеет смуты и вносит раздоры, так это именно они, так как не желают сами и не позволяют другим присоединять к телу истины оторванные и недостающие у нее части. Постоянно отыскивать неизвестное при помощи известного, постоянно присоединять истину к истине, по мере ее нахождения (ибо все тело ее однородно и пропорционально), – таково золотое правило, как в теологии, так и в арифметике; только оно может внести совершенную гармонию в церковь, а не насильственное и внешнее соединение холодных, равнодушных и внутренне чуждых друг другу душ.

Лорды и общины Англии! Подумайте, к какой нации вы принадлежите и какой нацией вы управляете: нацией не ленивой и тупой, а подвижной, даровитой и обладающей острым умом; изобретательной, тонкой и сильной в рассуждениях, способной подняться до высочайших ступеней человеческих способностей. Поэтому ее познания в глубочайших науках столь давни и столь превосходны, что, по мнению весьма древних и основательных писателей, даже пифагорейская философия и персидская мудрость берут свое начало от старой философии нашего острова[54]. А мудрый и образованный римлянин Юлий Агрикола, который однажды правил здесь вместо Цезаря, предпочитал природный ум британцев трудолюбивым изысканиям французов.

Не лишено также значения то обстоятельство, что серьезные и умеренные трансильванцы посылают к нам ежегодно со своих отдаленнейших гор, граничащих с Россией, и еще дальше, из-за Герцинской пустыни [55], не только свою молодежь, но и людей почтенного возраста для изучения нашего языка и богословских наук. Но всего важнее для нас иметь прочное основание думать, что благоволение и любовь Неба особенно милостиво и благосклонно покоятся на нас. Разве не избранник перед другими тот народ, от которого, как с Сиона, идут и разносятся по всей Европе первые вести и трубный глас реформации? И если бы не тупая злоба наших прелатов по отношению к божественному и изумительному гению Уиклифа, который был осужден как еретик и новатор, то, быть может, никогда не были бы известны ни богемский Гусе и Иероним, ни имена Лютера и Кальвина: слава религиозной реформы у всех наших соседей всецело принадлежала бы нам. Теперь же, так как наше очерствевшее духовенство сурово отнеслось к делу реформации, мы очутились в положении самых последних и отсталых учеников тех, для кого Бог предназначил нас быть учителями.

А в настоящее время, если судить по совокупности всех предзнаменований и общему предчувствию святых и благочестивых мужей, ежедневно торжественно высказывающих свои мысли, – Бог решил начать некий новый и великий период в своей церкви – реформацию самой реформации. Почему же не открыться Ему рабам своим и прежде всего, как Он всегда делал, нам – англичанам? Я говорю: «Прежде всего нам, как Он всегда делал», хотя мы и не следуем Его заповедям и не достойны этого. Посмотрите на этот обширный город, город – убежище и жилище свободы, обведенный крепкой стеной Его защиты: в военных мастерских здесь не работают больше наковальни и молоты, чтобы выковать доспехи и орудия вооруженной справедливости для защиты осажденной истины; этому служат теперь перья и головы тех, кто, при свете своих труженических лампад, размышляет, изыскивает, вырабатывает новые понятия и идеи, дабы подарить ими, в знак своей преданности и верности, приближающуюся реформацию; а другие столь же прилежно читают, все испытуют, подчиняются силе разума и убеждения.

Чего же больше можно требовать от такого гибкого и склонного к поискам знания народа? Что нужно для этой удобной и плодородной почвы, кроме мудрых и честных работников, дабы создать образованных людей, нацию пророков, мудрецов и достойнейших мужей? Мы считаем более пяти месяцев до жатвы, но всякий, имеющий глаза, может видеть, что не нужно и пяти недель, чтобы поля уже пожелтели. Где много желающих учиться, там по необходимости много спорят, много пишут, высказывают много мнений, ибо мнение у хорошего человека есть знание в процессе образования. Из фантастического страха перед сектами и ересями мы поступаем несправедливо с пламенной и искренней жаждой знания и разумения, которую Бог возбудил у этого города. Что некоторые оплакивают, тому мы должны были бы радоваться; мы должны были бы скорее восхвалять это благочестивое стремление людей вновь взять в свои руки заботу о своей религии, попавшей в руки плохих уполномоченных. Сколько-нибудь благородная мудрость, сколько-нибудь снисходительное отношение друг к другу и хоть сколько-нибудь любви к ближнему могли бы соединить и объединить в одном общем и братском искании истины всех преданных ей; мы должны только отказаться для этого от традиции прелатов втискивать свободную совесть и христианские вольности в человеческие каноны и правила. Я не сомневаюсь, что если бы к нам явился какой-нибудь великий и достойный иностранец, могущий понять дух и настроение народа и способный управлять им, то он, узнав наши высокие надежды и цели, увидев неутомимую живость и широту наших мыслей и суждений при искании истины и свободы, подобно Пирру, изумленному римским послушанием и мужеством, воскликнул бы: «Если бы таковы были мои эпироты, то я не отчаивался бы в достижении величайшей цели – сделать церковь или государство счастливыми!»

А между тем этих людей во всеуслышание провозглашают раскольниками и сектантами, что равносильно тому, как если бы, во время постройки храма Господня, когда одни пилили, другие обтесывали мрамор, третьи срубали кедры, нашлись неразумные люди, не способные понять, что нужно было сделать много расколов, много рассеков в камнях и строевом лесе, прежде чем дом Господень мог быть окончен. И как бы искусно мы ни прилаживали камни один к другому, они не могут соединиться в одно непрерывное целое: в этом мире они могут лишь соприкасаться друг с другом; не может также каждая часть постройки иметь одну форму; совершенство состоит скорее в том, что из многих умеренных различий и братских несходств, не препятствующих пропорциональности целого, возникает привлекательная и изящная симметрия, господствующая во всей постройке и в расположении ее частей. Будем поэтому в ожидании великой реформации, более рассудительными строителями, более мудрыми в духовной архитектуре. Ибо теперь, по-видимому, настало время, когда великий пророк Моисей может радостно видеть с небес исполнение своего достопамятного и славного желания, так как не только наши семьдесят старейшин, но и весь народ Господень стали пророками. Не удивительно поэтому, если некоторые люди – и притом, быть может, люди благочестивые, но неопытные в деле благочестия, каким был во времена Моисея Иисус Навин – завидуют им. Они сетуют и по своей собственной слабости пребывают в смертельном страхе перед тем, как бы эти деления и подразделения не погубили нас. Враги же, напротив, радуются и выжидают удобного часа, говоря себе: когда они разобьются на небольшие партии и группы, тогда наступит наше время. Глупцы! они не замечают того крепкого корня, от которого мы все произросли, хотя и в несколько побегов, и не хотят остерегаться, пока не увидят, как наши небольшие и раздробленные отряды врежутся со всех углов в их плохо объединенные и неповоротливые бригады. В том же, что мы должны ожидать от всех этих сект и ересей лучшего; что мы не нуждаемся в чрезвычайно трусливом, хотя бы и честном, беспокойстве тех, кто тревожится этим; что в конце концов мы будем смеяться над злостной радостью по поводу наших разногласий, – в сказанном убеждают меня следующие основания:

Во-первых, если город осажден и обложен со всех сторон, его судоходная река отведена, кругом происходят набеги и нападения, приходят частые вести о вызовах и битвах у самых его стен и подгородных окопов; и если, тем не менее, народ или значительнейшая часть его, всецело занятый высочайшими и важнейшими вопросами реформы; более, чем в другое время, спорит, рассуждает, читает, изобретает, держит речи о том, о чем прежде не рассуждали и не писали, являя тем редкую энергию и приводя в изумление, то подобный народ обнаруживает прежде всего чрезвычайно добрую волю, свое довольство и доверие к вашей мудрой осторожности и надежному управлению, лорды и общины! Отсюда сами собой рождаются доблестное мужество и сознательное презрение к врагам, подобно тому как если бы между нами было немало великих душ, как душа того, кто, находясь во время ночной осады Рима Ганнибалом в городе, купил за дорогую цену участок земли, на котором Ганнибал расположился лагерем.

Затем, существует одно живое и бодрящее предзнаменование нашего счастливого успеха и победы. Если кровь в теле свежа, если силы чисты и деятельны не только в телесных, но и в умственных способностях, особенно же в самых острых и смелых действиях утонченного ума, это доказывает, как хорошо состояние и сложение тела; точно так же если жизнерадостность народа до такой степени бьет ключом, что у него есть не только то, чем он может обеспечить свою свободу и безопасность, но и то, что он может отложить и потратить на важнейшие и возвышеннейшие предметы спора и новых открытий, это значит, что наш народ не выродился и не обречен на роковую гибель, так как, сбросив с себя старую сморщенную кожу испорченности и пережив связанные с этим страдания, он вновь сделался молодым, вступив на славные стези правды и счастливой добродетели, предназначенный к величию и почету в эти позднейшие времена. Мне кажется, будто перед моими умственными взорами встает славный и могучий народ, подобно сильному мужу, мгновенно стряхивающий с себя сон и потрясающий своими непобедимыми кудрями; мне кажется, я вижу его подобным орлу, вновь одетому оперением могучей молодости, воспламеняющим свои зоркие глаза от полуденного солнца, очищающим и просветляющим свое долго помраченное зрение в самом источнике небесного света; а той порой целая стая птиц, испуганных, сбившихся в кучу, вместе с птицами, которые любят сумрак, мечется вокруг, со страхом взирая на его намерения и с завистливым шумом предсказывая годину сект и расколов.

Что же вы будете делать, лорды и общины? Наложите ли вы гнет на всю эту цветущую жатву знания и нового света, которая взошла и теперь еще всходит каждый день в нашем городе? Учредите ли вы над ней олигархию двадцати скупщиков, тем вновь заставите голодать наши умы, лишив нас возможности знать что-либо сверх того, что они отмеряют своею мерою? Верьте, лорды и общины, что те, кто советуют вам подобное угнетение, предлагают вам угнетать самих себя, и я покажу сейчас, каким образом. Если бы кто-нибудь пожелал узнать, почему у нас господствует свобода как в письменном, так и устном слове, то нельзя было бы указать другой, более достоверной и непосредственной причины, чем ваше мягкое, свободное и гуманное правление. Лорды и общины, ваши доблестные и удачные советы оберегали нам свободу; свобода – вот кормилица всех великих талантов: она, подобно наитию свыше, очистила и просветила наши души; она сняла оковы с нашего разума, расширила его и высоко подняла над самим собой. Вы не можете сделать нас теперь менее способными, менее знающими, менее ревностными в искании истины, если вы сами, кому мы всем этим обязаны, не станете меньше любить и насаждать истинную свободу. Мы можем опять стать невеждами, глупцами, людьми, гоняющимися за формой, рабами, какими вы нашли нас; но ранее вы сами должны стать – а вы этого не можете – угнетателями, притеснителями, тиранами, каковы были те, от кого вы нас освободили. Если наши сердца стали более восприимчивы, наши умы более склонны к исканию и ожиданию величайших и высочайших истин, это плод вашей собственной добродетели, посеянной в нас; и вы не можете уничтожить этого, если насильно не введете вновь давно отмененный жестокий закон, на основании которого отцы могли произвольно убивать своих детей. Кто же тогда тесно примкнет к вам и воспламенит других? Не тот, кто поднимает оружие из-за герба, предводительства и из-за своих четырех ноблей данегельта[56]. Я не отрицаю справедливых льгот, но прежде всего дорожу своим собственным миром. Дайте мне поэтому свободу знать, свободу выражать свои мысли, а самое главное – свободу судить по своей совести.

Что посоветовать как лучшую меру в том случае, если будет признано вредным и несправедливым преследовать мнения за их новизну или несоответствие общепринятым взглядам, это не входит в мою задачу. Я повторю только то, что узнал от одного из уважаемых ваших сочленов, одного поистине благородного и благочестивого лорда, которого мы не потеряли бы в настоящее время и не оплакивали бы как достойного и несомненного судью в этом деле, если бы он не отдал свою жизнь и имущество на служение церкви и государству. Я уверен, что вы догадываетесь, о ком идет речь, но, чтобы почтить его память – и да будет почет этот вечным – я назову его имя: лорд Брук[57].В своем сочинении о епископстве, где он касается, между прочим, сект и ересей, он оставил нам свой завет или, вернее сказать, последние слова своей предсмертной заботы, которые, я не сомневаюсь, навсегда останутся для вас дорогими и почтенными: они полны такой кротости и живой любви к ближнему, что, наряду с последним заветом Того, Кто дал своим ученикам заповедь любви и мира, я не слыхал и не читал слов более кротких и миролюбивых.

Он увещевает нас с терпением и кротостью выслушивать людей, хотя и пользующихся дурной славой, но желающих жить чисто, исполняя заповеди Божий согласно велениям своей совести, и относиться к ним с терпимостью, хотя бы они и не во всем были согласны с нами. Обо всем этом гораздо подробнее расскажет нам сама его книга, которая выпущена в свет и посвящена парламенту, – посвящена человеком, заслужившим своей жизнью и смертью того, чтобы преподанные им советы не были оставлены без внимания.

Теперь как раз именно время писать и говорить по преимуществу о том, что может помочь дальнейшему выяснению вопросов, волнующих нас. Храм двуликого Януса было бы далеко не лишним открыть именно теперь. И пусть все ветры разносят беспрепятственно всякие учения по земле: раз истина выступила на борьбу, было бы несправедливо путем цензуры и запрещений ставить преграды ее силе. Пусть она борется с ложью: кто знает хотя один случай, когда бы истина была побеждена в свободной и открытой борьбе? Ее правое слово – лучший и вернейший способ победы над ложью. Тот, кто слышит, как у нас молятся о ниспослании нам света и ясного знания, может подумать, что женевского учения, переданного в наши руки уже в готовом и стройном виде, недостаточно и что оно должно быть чем-нибудь восполнено.

Однако когда новый свет, о котором мы просим, светит нам, появляются люди, завистливо противящиеся тому, чтобы свет этот попадал прежде всего не в их окна. Мудрые люди учат нас усердно, днем и ночью «искать мудрости, как сокрытого сокровища», а между тем другое распоряжение запрещает нам знать что-нибудь не по статуту; как же согласить это? Если кто-нибудь, после тяжелого труда в глубоких рудниках знания, выходит оттуда во всеоружии добытых им результатов, выставляет свои доводы, так сказать, в боевом порядке, рассеивает и уничтожает все стоящие на его пути возражения, зовет своего врага в открытый бой, предоставляя ему, по желанию, выгоды положения относительно солнца и ветра, лишь бы он мог разбираться в вопросе при помощи аргументации, то подстерегать в таком случае своего противника, устраивать ему засады, занимать узкие мосты цензуры, через которые должен пройти противник, – все это, служа достаточным доказательством храбрости военного люда, в борьбе за истину было бы лишь слабостью и трусостью. Ибо, кто же не знает, что истина сильна почти как Всемогущий? Для своих побед она не нуждается ни в политической ловкости, ни в военных хитростях, ни в цензуре; все это – уловки и оборонительные средства, употребляемые против нее заблуждением: дайте ей только простор и не заковывайте ее, когда она спит, ибо она не говорит тогда правды, как то делал старый Протей, который изрекал оракулы лишь в том случае, если его схватывали и связывали; она принимает тогда всевозможные образы, кроме своего собственного, а иногда голос ее звучит, применяясь ко времени, как голос Михея перед Ахавом, пока ее не вызовут в ее собственном образе.

Но ведь возможно, что у нею может быть не один образ. В противном случае, как смотреть на все эти безразличные вещи, в которых истина может находиться на любом месте, не переставая быть сама собой? В противном случае, что такое, как не пустой призрак, уничтожение «тех приказов, которые пригвождали рукописи ко кресту»? В чем особое преимущество христианской свободы, которую так часто хвалил апостол Павел? По его учению, человек, постится он или нет, соблюдает субботу или не соблюдает – и то и другое может делать в Боге. Сколь многое еще можно было бы переносить с мирной терпимостью, предоставляя все совести каждого, если бы только мы обладали любовью к ближнему и если бы главной твердыней нашего лицемерия не было стремление судить друг друга! Я боюсь, что железное иго внешнего однообразия наложило рабскую печать на наши плечи, что дух бесцветной благопристойности еще пребывает в нас. Нас смущает и беспокоит малейшее разногласие между конгрегациями даже по второстепенным вопросам; а в то же время, вследствие своей ревности в притеснениях и медлительности в освобождении порабощенной части истины из тисков традиции, мы нерадиво держим истину раздельно от истины, что является самым жестоким из всех разделений и разъединений. Мы не замечаем, что, стремясь всеми силами к строгому внешнему формализму, опять возвращаемся в состояние грубости и невежества, в неподвижную, мертвую, скованную и застывшую массу из «дров, сена и соломы», которая гораздо более будет способствовать внезапному вырождению церкви, чем множество незначительных ересей.

Я говорю это не потому, чтобы считал хорошим каждый легкомысленный раскол или чтобы смотрел на все в церкви как на «золото, серебро и драгоценные каменья»: для человека невозможно отделить пшеницу от плевел, хорошую рыбу от прочего улова; это должно быть делом ангела при конце света. Но если все не могут держаться одинаковых убеждений, то кто досмотрит, чтобы они таковых держались? В таком случае, без сомнения, гораздо целесообразнее, благоразумнее и согласнее с христианским учением относиться с терпимостью ко многим, чем подвергать притеснениям всех. Я не считаю возможным терпеть папизм, как явное суеверие, которое, искореняя все религии и гражданские власти, само должно поэтому подлежать искоренению, однако не иначе, как испытав предварительно все средства любви и сострадания для убеждения и возвращения слабых и заблудших. Равным образом, ни один закон, который не стремится прямо к беззаконию, не может допустить того, что нечестиво или безусловно преступно по отношению к вере или добрым нравам. Но я имею в виду не это, я говорю о тех соседских разногласиях или, лучше сказать, о том равнодушии к некоторым пунктам учения и дисциплины, которые хотя и могут быть многочисленны, но не должны необходимо вести к уничтожению в нас единого духа, если только мы будем в состоянии соединиться друг с другом узами мира.

Между тем если бы кто-нибудь захотел писать и протянуть руку своей помощи медленно подвигающейся реформации, если бы истина открылась ему раньше других или, по крайней мере, по-видимому, открылась, то кто заставляет нас идти по стопам иезуитов и налагать на этого человека обременительную обязанность испрашивать разрешение на столь достойное дело; кто мешает нам обратить внимание на то, что, раз дело дойдет до запрещения, то последнему легко может подвергнуться и сама истина, ибо для наших глаз, омраченных и ослепленных предрассудками и традициями, ее первое появление гораздо менее заметно и вероятно, чем многие заблуждения: так, внешность многих великих людей незначительна и невзрачна на вид. И зачем они попусту распространяются о новых мнениях, когда их собственное мнение, что выслушивать следует лишь тех, кто им угоден, есть самое худшее из новшеств, – главная причина возникновения столь обильных у нас ересей и расколов, а также отсутствия истинного знания, не говоря уже о большей опасности подобного взгляда. Ибо когда Господь потрясает государство сильными, но здоровыми потрясениями, с целью всеобщей реформы, то, без сомнения, в это время многие сектаторы и лжеучители находят обильнейшую жатву для соблазна.

Но еще несомненнее то, что Бог избирает для своего дела людей редких способностей и необычайного рвения не только затем, чтобы они оглядывались назад и пользовались уроками прошлого, но также и затем, чтобы они шли вперед по новым путям к открытию истины. Ибо порядок, в котором Господь просвещает свою церковь, таков, что Он раздает и распределяет свой свет постепенно, дабы наше земное зрение могло вынести его наилучшим образом. Господь не определяет и не ограничивает Себя также в том, где и откуда должен быть впервые услышан голос Его избранников; Он смотрит не человеческими очами, избирает не человеческим избранием, дабы мы не связывали себя определенными местами и собраниями и внешней профессией людей, помещая свою веру то в старом доме собраний, то в Вестминстерской часовне; если нет ясного убеждения и христианской любви, воспитанной на терпении, то всей веры и религии, канонизированных там, недостаточно, чтобы исцелить малейшую рану совести, чтобы наставить ничтожнейшего из христиан, который бы захотел жить по духу, а не по букве человеческого долга, – недостаточно, несмотря на все раздающиеся там голоса, хотя бы даже к этим голосам, для увеличения их числа, сам Генрих VII, окруженный всеми своими вассальными мертвецами, присоединил голоса покойников.

И если люди, являющиеся руководителями ереси, заблуждаются, то разве не наша леность, упрямство и неверие в правое дело мешают нам дружески беседовать с ними и дружески расходиться, обсуждая и исследуя предмет перед свободной и многолюдной аудиторией если не ради их, то ради нас самих. Всякий, вкусивший знания, скажет, сколь великую пользу он получал от тех, кто, не довольствуясь старыми рецептами, оказывались способными устанавливать и проводить в жизнь новые принципы. Если бы даже эти люди были подобны пыли и праху от обуви нашей, то и в таком случае, пока они годны для того, чтобы сделать доспех правды чистым и блестящим, ими не следовало бы пренебрегать совершенно. Но если они принадлежат к числу тех, кого Бог, по нужде этого времени, наделил особо чрезвычайными и обильными дарами, и в то же время не принадлежат, быть может, ни к числу священников, ни к числу фарисеев, а мы, в поспешной ревности, не делая между ними никакого различия, решаем заградить им уста из боязни, как бы они не выступили с новыми и опасными взглядами, то горе нам, так как, думая защищать подобным образом Евангелие, мы становимся его преследователями!

От начала этого парламента немало было лиц, и из пресвитериан, и из других, которые своими книгами, изданными, в знак презрения к imprimatur'y, без цензуры, пробили тройной лед, скопившийся около наших сердец, и научили народ видеть свет. Я надеюсь, что ни один из них не убеждал возобновить те узы, презирая которые, они совершили столько добра. Но если ни знамение, данное Моисеем юному Навину, ни приказание нашего Спасителя юному Иоанну, который не хотел пускать тех, кого считал нечистыми, недостаточны для того, чтобы убедить наших старейшин, сколь неугодна Господу их угрюмая склонность к запрещениям; если недостаточны их собственные воспоминания о том, как много зла было от цензуры и как много добра они сделали, пренебрегая последней; если они, тем не менее, хотят навязать нам и выполнить над нами наиболее доминиканскую часть инквизиции и, таким образом, уже стоят одной ногой в стремлении деятельных преследований, то было бы справедливее подвергнуть преследованию прежде всего самих преследователей, так как перемена в положении раздула их гордость в большей степени, чем последний опыт суровых времен научил их мудрости.

Что же касается вопроса о регулировании печати, то пусть никто не думает, будто ему может достаться честь посоветовать вам в этом отношении что-нибудь лучшее, чем вы сами сделали в своем недавнем постановлении, согласно которому «ни одна книга не может быть напечатана иначе, как если будут зарегистрированы имена автора и издателя или, по крайней мере, одного издателя». А для сочинений, появляющихся иным путем, если они будут найдены зловредными или клеветническими, огонь и палач будут наиболее своевременным и действительным средством человеческого предупреждения. Ибо эта чисто испанская политика цензурования книг, если только я что-либо доказал предыдущими рассуждениями, в самом скором времени обнаружит себя хуже самой недозволенной книги. Она является прямым подобием постановления Звездной палаты, изданного в то время, когда это судилище совершало свои благочестивые деяния, за которые оно вместе с Люцифером изгнано теперь из сонма звезд. Отсюда вы можете понять, сколько государственной мудрости, сколько любви к народу, сколько заботливости о религии и добрых нравах было проявлено в этом постановлении, хотя оно и утверждало с крайним лицемерием, что запрещает книги ради доброго поведения. И когда оно взяло верх над приведенным мною выше столь целесообразным вашим законом о печати, то, если верить наиболее сведущим в силу своей профессии людям, в данном случае можно подозревать обман со стороны некоторых прежних обладателей привилегий и монополий в книжной торговле, которые под видом охраны интересов бедных в своем цехе и аккуратного сохранения многочисленных рукописей (протестовать против чего Боже сохрани!) приводили парламенту разные благовидные предлоги, но именно только предлоги, служившие исключительно цели получения преимущества перед своими сотоварищами, – людьми, вкладывающими свой труд в почетную профессию, которой обязана вся ученость, не для того, чтобы быть данниками других.

Некоторые же из подававших петицию об издании цензурного закона задавались, по-видимому, другой целью: они рассчитывали, что, имея власть в руках, будут в состоянии легче распространять зловредные книги[58], как то показывает успешный опыт. Однако в подобного рода софизмах и хитросплетениях торгового дела я не осведомлен; я знаю только, что как хорошие, так и дурные правители одинаково могут ошибаться; ибо какая власть не может быть ложно осведомлена, в особенности если свобода печати предоставлена немногим? Но исправлять охотно и быстро свои ошибки и, находясь на вершине власти, чистосердечные указания ценить дороже, чем иные ценят пышную невесту, это, высокочтимые лорды и общины, – добродетель, соответствующая вашим доблестным деяниям и доступная лишь для людей самых великих и мудрых!

к содержанию << >> на следующую страницу

[1] Монархомахами во второй половине XVI – начале XVIII вв. в некоторых странах Западной Европы назывались писатели-публицисты, выступавшие против абсолютизма. – Прим. ред.

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7

сайт копирайтеров Евгений