Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

173
Казалось бы, что именно депутаты, представляющие третье сословие, должны были сформировать в предреволюцион-ной Франции силу, настроенную на рыночные преобразования. Ведь в условиях административной системы именно это сословие больше всего страдало от привилегий, выпадавших на долю дворянства и духовенства, а также на долю отдельных представителей крупного капитала. Однако изучение наказов показывает, что третье сословие было весьма далеко от следования принципам, провозглашаемым физиократами, от идей невмешательства в экономическую деятельность. Они выступали за развитие рыночного хозяйства, но в то же время и за развитие системы государственного покровительства.
Как такое возможно? Очень просто. Система индивидуальных и сословных привилегий в наказах третьего сословия отвергается, но вместо нее предлагается отнюдь не система laissez-faire, laisser-passer, а протекционистская практика, в которой для покровительства бизнесу широко используются пособия, льготные кредиты, премии и даже почетные отличия (что-то вроде «передовик капиталистического производства»).
Свободы хлебной торговли третье сословие не хочет. Ему нужен дешевый хлеб по гарантированной цене, а как такое обеспечить — это уж пусть решает государство, которое должно устроить жизнь общества на принципах разума. Не хочет третье сословие и свободной конкуренции на кредитном рынке, поскольку зависит от ссуд, предоставляемых ростовщиками. Отсюда — требования установить с помощью мер государственного регулирования низкий ссудный процент. Ну и, естественно, третье сословие не желает развития международной конкуренции. Ведь события предреволюционных лет показали (об этом чуть ниже), что английские товары в целом конкурентоспособнее изделий, выходящих из рук местных производителей [77, с. 17-26].
Любопытная ситуация сложилась и с наказами относительно будущего цеховой системы. «При численном преобладании враждебных цехам наказов,— отмечал Н. Кареев,— значительная их часть принадлежит всевозможным медвежьим углам, в которых экономическая жизнь пульсировала слабо, но

174
где зато был, может быть, налицо начитанный стряпчий или лекарь, отлично знавший, чего требуют "les vrais principes" и воспользовавшийся своими познаниями при составлении наказа» [77, с. 12].
В крупных городах у третьего сословия уже нет единства мнений. Там среди составителей наказов происходит раскол. Например, в Орлеане цеховые мастера, т.е. непосредственные производители, выступают за сохранение цеховой системы, а в то время интеллигенция, чиновники, либералы — против [78, с. 91].
Таким образом, в предреволюционной Франции не обнаруживается никакого «среднего класса», который согласно некоторым упрощенным современным представлениям является естественной опорой рыночного хозяйства и демократии на Западе. Тот, кто мог бы считаться представителем среднего класса, выступал за самые минимальные преобразования, поскольку его карман «симпатизировал» дирижизму. Проводником новых идей, как впоследствии было практически во всех реформируемых странах, в том числе и в России, являлись прогрессивная часть бюрократии и интеллигенция. Силы их были крайне малы. А потому в дальнейшем они либо проигрывали сражения консерваторам, либо медленными шагами продвигались вперед, опираясь на проникшуюся теми же идеями авторитарную власть.
В случае с реформами 1774—1776 гг. авторитарная власть спасовала, поэтому в 80-х гг. попыток осуществить радикальные реформы, сопоставимые по своей глубине с реформами Тюрго, уже не предпринималось. Один из преемников Тюрго, Шарль де Калонн, готов был решиться максимум на перестройку фискальной системы, с тем чтобы, возложив в равной мере земельный налог на все сословия, спасти входившие в глубокий кризис королевские финансы. Людовик был сильно захвачен проектом де Калонна и многого от него ждал, но... «проблема, однако, состояла не в том, что делать,— тонко подмечал М. Сидинхэм,— а в том, как (выделено нами.— Авт.)» [519, с. 27]. Без серьезных изменений в экономике вряд ли можно было получить приемлемый объем поступлений в казну, а на глубокие изменения де Калонн был не способен.

175
В конечном счете де Калонн тоже был отставлен с поста генерального контролера финансов, причем с «характеристикой» еще более негативной, чем та, которую «выдали» Тюрго. Министерская чехарда продолжалась в течение всего периода царствования Людовика XVI.
Пока сохранялась благоприятная хозяйственная конъюнктура, страна продолжала существовать без серьезных потрясений, как бы тащась по старой колее. Однако во второй половине 80-х гг. ситуация резко изменилась. Одновременно начало действовать несколько неблагоприятных для экономики тенденций. Во-первых, после завершения американской революции упал спрос на французский текстиль и другие товары, неплохо продававшиеся в то время, пока англичане были заняты войной со своими бунтующими заокеанскими колониями. Во-вторых, договор 1786 г. о свободной торговле, заключенный «не оставлявшим либеральных идей» Людовиком с Англией, нанес удар по неконкурентоспособным местным ремеслам, поскольку отсутствие настоящих рыночных преобразований внутри страны делало просто абсурдным попытку осуществить какую бы то ни было либерализацию во внешнеэкономической сфере. В совокупности эти два фактора создали высокую безработицу. Наконец, в-третьих, неурожай 1788 г. и суровая зима 1788/89 г. обострили и без того непростую социальную обстановку [519, с. 51].
Возникло то, что можно было бы назвать революционной ситуацией, а в обществе не имелось ни экономических, ни политических механизмов предотвращения взрыва.
Цены на зерно в 1789 г. были выше, чем в любой другой год второй половины столетия, причем по отношению к наиболее благополучным временам они выросли более чем в два раза. Экономический кризис вот-вот должен был перейти в кризис политический. Максимальный уровень хлебных цен был достигнут в июне — как раз накануне взятия Бастилии 1^56, с. 37-38]. Поскольку упасть под воздействием конкуренции эти цены не могли, «функция падения» пришлась на Долю королевской власти.
Отвергнув реформы, общество обрекло себя на длительные и кровавые революционные бои, результатом которых

176
стали именно те перемены, которые Тюрго пытался осуществить мирным путем. «От реформ Тюрго,— сделал вывод А. Аникин,— прямая дорога ведет к взятию Бастилии в 1789 г. и к штурму дворца Тюильри в 1792» [6, с. 156].

Французская революция осуществила все основные преобразования, в которых нуждалась рыночная экономика.
Уже через месяц после взятия Бастилии установлена была свобода хлебной торговли (за исключением экспортных продаж), через два с половиной — Учредительное собрание издало декрет, который сделал вполне законной ссуду под проценты. В 1791 г. навсегда ушел в историю цеховой строй. В том же году были устранены всякие формы регламентации сельскохозяйственного производства и торговли аграрной продукцией; крестьянин получил право сажать все, что считает нужным, вести работы так, как ему представляется удобным. В 1792 г. Законодательное собрание отменило круговую поруку в платежах. Наконец, в 1793 г. якобинцы радикально решили самый сложный вопрос — земельный — в пользу крестьянства, отменив полностью и без выкупа все феодальные повинности (правда, прогрессивность именно такого способа решения данной проблемы вызывает, как мы покажем далее, значительные сомнения).
Однако либерализация хозяйственной жизни не была единственной магистральной линией преобразований. «Два главных течения,— отмечал князь П. Кропоткин,— подготовили и совершили революцию. Одно из них — наплыв новых понятий относительно политического (и, добавим от себя, экономического.— Авт.) переустройства государства — исходило от буржуазии. Другое действие для осуществления новых стремлений исходило из народных масс: крестьянства и городского пролетариата, стремившихся к непосредственному и осязательному улучшению своего положения» [105, с. 7].

177
Стремление народа к быстрому улучшению своей жизни по большей части вступало в острое противоречие с потребностями либерализации. Поэтому революция, опирающаяся на энергию низов, не могла осуществить преобразования столь же мягко, как реформа, исходящая сверху. Страсти, настроения и заблуждения широких слоев населения, получивших возможность самым непосредственным образом влиять на решения властей, создали весьма неблагоприятный фон для развития экономики. Революция принесла ей больше минусов, нежели плюсов. Формально декларированная свобода на практике уступала место жестким ограничениям.
Значительным упрощением проблем, встающих в ходе модернизации, является весьма распространенное представление о том, что связанные с революцией террор и неконструктивные действия являются просто следствием ошибок, которых можно было бы избежать по зрелом размышлении. Преобразования попали в плен господствовавших в обществе ментальных ограничителей. К ним нельзя было приспособиться, но их нельзя было и обойти: через них можно было лишь пройти, с боем преодолевая каждое препятствие и вырабатывая такую политическую систему, которая в конечном счете сумела закрепить новый хозяйственный строй.
А. Фуллье с известной иронией отмечал: «Мы думали, что достаточно провозгласить принцип, чтобы осуществить все его последствия, изменить ударом волшебной палочки конституцию, чтобы преобразовать законы и нравы, импровизировать декреты, чтобы ускорить ход истории. "Статья I: все Французы будут добродетельны; статья II: все французы будут счастливы"» [218, с. 137]. На самом же деле законы, и особенно нравы, по мановению волшебной палочки не исчезают, а постоянно создают проблемы, разрешение которых направля-ет Движение общества совсем не по той прямой линии, по которой хотелось бы двигаться реформаторам.
Основные проблемы революционного времени вытекали 3 народного стремления к таксации, проявившегося еще во время «мучной войны». Административная система организации сельского хозяйства и хлебной торговли приучила людей

178
к мысли о том, что существует некая справедливая цена, которая не может колебаться в зависимости от конъюнктурных условий. Любое повышение цены, вызванное сокращением объема предложения товара, вызывало резкое отторжение.
Так, уже в начале голодного 1789 г., задолго до взятия Бастилии, народ во многих регионах Франции силовыми методами вынуждал снижать цены на хлеб и другие продукты питания [105, с. 36-37]. Нетрудно догадаться, что нормальной реакцией продавцов на подобные беспорядки было стремление придержать хлеб до тех пор, пока власти не обеспечат нормальные условия торговли. Соответственно голод в результате такой народной таксации должен был лишь усилиться.
Любопытно, что ненавидимая всеми королевская власть в этой ситуации попытались поддержать не буржуазию, а народ (!), но только усугубила положение своими административными методами. По решению Королевского совета от 23 апреля судьи и полицейские чиновники получали право производить осмотр хлебных складов, принадлежащих частным лицам, делать опись находившегося на них зерна и в случае надобности посылать его на рынок. Это было совершенно бесцеремонное обращение с правами собственника, спровоцировавшее многие последующие катаклизмы, но недаром А. Токвиль отмечал, что «во времена царствования всех преемников Людовика XIV администрация ежедневно прививала народу в доступной для него форме презрение, какое должно питать к частной собственности» [189, с. 150].
Кроме «кнута» использовался и «пряник». За ввоз хлеба во Францию выдавалась специальная премия. В итоге хлеб в Париж действительно повезли. Однако хитрые «предприниматели» , получив ввозную премию, вывозили его потом тайными путями из города ради повторного ввоза и получения еще одного вознаграждения. В провинции спекулянты специально закупали зерно только для осуществления подобного маневра [105, с. 52]. Таким образом, хлеб, вместо того чтобы поступать на стол беднякам, стал совершать путешествия между городскими воротами. Понятно, что это лишь обострило проблему голода. 14 июля голодные парижане устремились на штурм Бастилии.

179
Причина голода виделась не в экономических, а в политических причинах. Казалось, что достаточно уничтожить старую власть, как все сразу само собой наладится. Однако не наладилось. «Для парижского обывателя,— отмечал Томас Карлейль,— остается совершенно непостижимым одно: почему теперь, когда Бастилия пала, а свобода Франции восстановлена, хлеб должен оставаться таким же дорогим?.. Что же, это аристократы скупают хлеб?» [79, с. 156]. Естественный вывод, к которому приходили не слишком образованные и не слишком тонко мыслящие сторонники всеобщего господства разума, состоял в том, что надо пресечь спекуляции.
Таксации, сопровождавшиеся теперь еще и разгромом господских усадеб, по всей стране продолжались беспрерывно. А с усилением системы народного регулирования усиливался и голод. Не помог даже сбор нового урожая. «Еще только октябрь, а голодающий народ в предместье Сент-Антуан в припадке ярости уже захватывает одного булочника по имени Франсуа и вешает его, безвинного, по константинопольскому образцу; однако, как это ни странно,— заключает Т. Карлейль со свойственной хорошо знающему рыночные законы англичанину иронией,— хлеб от этого не дешевеет» [79, с. 195].
Экономика страны еще не успела даже осмыслить, какие выгоды она получила благодаря отмене административных ограничений, но уже пришла в состояние, при котором производство становится невыгодным. Формально в Париже была власть, очень гордившаяся тем, что она представляет интересы народа. Однако на самом деле властью она не являлась. Собственники чувствовали себя абсолютно незащищенными и в юридическом, и в экономическом смысле. Их имущество в любой момент могло быть уничтожено восставшей толпой, а и* стремление заключать выгодные сделки подрывалось таксацией. Возник парадокс: принятая Учредительным собранием Декларация прав человека и гражданина провозгласила собственность неприкосновенной и священной, но на деле собственнику стало даже хуже, чем при старом режиме.
D 1790 г. урожай был неплохим, и власть как-то еще сохраняла порядок, но уже в 1791 г. продовольственные волне-Ия и народная таксация возобновились [164, с. 131, 162].

180
К хлебному кризису добавился еще и кризис сахарный, связанный с волнениями и погромами на Сан-Доминго, откуда этот продукт ввозился во Францию. Реакция народа на нехватку сахара была все той же — таксация. Не изменилась и реакция рынка — сворачивание продаж.
Чем тяжелее становилась жизнь и чем большее влияние на власть мог оказывать народ, тем активнее становилось стремление к легитимизации стихийной таксации, к пресечению попыток организовать свободную торговлю. Формально против частной собственности не выступали, но на практике делали частную инициативу бессмысленной. «Мы ждем от вас,— говорилось в петиции сент-антуанского предместья Законодательному собранию в январе 1792 г.,— что вы... издадите репрессивный закон, но такой справедливый, что он обеспечит имущество честных купцов и обуздает скупость тех купцов, которые готовы были бы, пожалуй, скупить все, вплоть до костей патриотов, чтобы продать их аристократам» [122, с. 35].
Законодательное собрание, где доминировали в тот момент представлявшие сравнительно либеральную буржуазию жирондисты, сопротивлялось давлению как могло. В феврале оно даже предприняло репрессивные меры против таксаторов в Нуайоне. Однако во многих других случаях солдаты не желали выполнять «антинародные» приказы [164, с. 165]. Власть опять не справлялась с делом защиты собственности.
Вождь жирондистов Жан-Пьер Бриссо, понимавший всю глубину опасности, обрушивался с жесткой критикой на своих оппонентов слева. «Дезорганизаторы,— говорил он,— это те, кто хочет все уравнять: собственность, достаток, установить цены на пищевые продукты, определить ценность различных услуг, оказанных обществу и т.д.; кто хочет... уравнять даже таланты, знания, добродетели, потому что у них самих ничего этого нет» (цит. по: [105, с. 276]). Однако Бриссо и его единомышленники, такие как министр внутренних дел Жан-Мари Ролан, были бессильны. Народная стихия захлестывала умеренных депутатов, и они постепенно вынуждены были отступать.
Уже в сентябре 1792 г. муниципалитетам на некоторое время предоставлено было право реквизировать зерно [256,


181
с 117]. Свобода торговли, продержавшаяся три года, опять начала уступать место администрированию . Между тем давление низов нарастало. Они требовали установления в законодательном порядке максимума цен, выше которого их нельзя было бы поднимать. Некоторые энтузиасты ставили вопрос о переделе собственности [164, с. 210]. После того как с сентября 1792 г.
власть перешла к Конвенту, избранному без имущественных цензов и отражавшему, таким образом, интересы низов, дорога к сворачиванию рыночных начал в экономике в полной мере открылась.
Сначала Конвент еще сопротивлялся установлению максимума. Для того чтобы как-то смягчить давление парижан, организовывалась продажа хлеба в городе по дотируемым ценам. Но денег, естественно, не хватало на то, чтобы обеспечить распределение по потребностям. В итоге, несмотря на то что урожаи 1792 г. был хорошим, в Париже появились бешеные очереди за хлебом. Люди голодали, бунтовали — и тем самым еще больше подрывали стабильность хлебной торговли.
«Фермеры, земледельцы,— отмечал Ж.-М. Ролан,— не осмеливаются больше показаться на рынке, вывезти или продать мешок муки: каждый боится быть зарезанным под предложением обвинения в скупке» (цит. по: [164, с. 238]). Правительство

182
сделало разнарядку по департаментам страны, обязывая их доставлять продовольствие в Париж. Но дороги находились в ужасном состоянии, лошади оказывались конфискованными для военных нужд [105, с. 339]. Администрирование, осуществляемое в условиях развала центральной власти, не давало никаких позитивных результатов.
Нехватка денег на общественные нужды вызывала естественное стремление к переделу богатств. Совет Парижской Коммуны принял в мае 1793 г. решение о принудительном займе у богатых 12 млн ливров. В Лионе позаимствовали 6 млн. В других регионах пошли по тому же пути. Наконец сказал свое слово и Конвент, утвердивший заем в размере 1 млрд. Революционеры с удовлетворением заявляли, что «слезы богача-эгоиста станут радостью для добродетельного санкюлота, приносящего пользу отечеству»[30, с. 133-146]. По сути дела подобные займы представляли собой конфискацию. Революция, декларировавшая неприкосновенность собственности, зашла в тупик. Государство приступило к грабежу своих граждан. Как говорил один из влиятельных членов Конвента Бертран Барер, «вся Франция, сколько бы она ни заключала в себе людей и денег, должна быть поставлена под реквизицию» (цит. по: [79, с. 473]). Это был печальный конец того процесса, который начался с попыток реализации высоких идей Просвещения.
Однако даже грабить надо умеючи. Конвент не обладал той административной властью, которая позволила бы четко определить, кто сколько денег имеет, и, соответственно, четко «занять» (точнее: изъять) предписанное. Потенциальные кредиторы скрывали имеющиеся у них деньги, а продавать их имущество ради получения наличных было совершенно невозможно. Республика не могла толком распродать даже то, что конфисковали еще в 1789 г. (см. об этом ниже). Реально удалось получить по миллиардному займу не больше 200 млн [105, с. 319].
Тем не менее парижская практика дотирования хлеба по предложению Жоржа Дантона еще с апреля начинает распространяться по всей стране. Государственное казначейство должно было предоставлять местным органам власти необхо-

183
димые средства, взыскиваемые с крупных собственников, для того чтобы привести цены в соответствие с заработной платой. Это был абсолютно нереалистичный план, поскольку цены колебались, да к тому же никто не знал, как определить реальную величину зарплаты. Практического осуществления инициатива Дантона не нашла [164, с. 271].
Лишь в отдельных регионах страны добились того, чтобы все булочники выпекали только один сорт хлеба — хлеб Равенства, который продавался за 3 су при рыночной цене в 10 су. Булочники получали компенсацию за счет богачей, а тех, кто отказывался подчиняться новым порядкам, выставляли на площадях с повешенной на груди надписью: «Губитель народа, предатель Отечества!» [123, с. 442—443].
В той ситуации массированного давления народа на власть, которая сложилась в Париже, дотирование хлеба было еще сравнительно меньшим злом — единственным способом избежать таксации. В Конвент шла одна делегация за другой с требованием установить, наконец, законодательный максимум цен.
И вот настал момент, когда сопротивляться этому давлению стало уже невозможно. Депутаты в основной своей массе, по всей видимости, понимали, насколько максимум ударит по производству и торговле, но политика уже в полной мере подчинила себе экономику. 2 мая 1793 г. (за два дня до принятия исторического решения) один из полицейских агентов, работавших в Париже, доносил министру внутренних дел: «Я, конечно, согласен с тем, что введение максимума приведет нас прямо к неизбежной гибели, но для данного момента оно необходимо... Якобинцы слишком хорошо знают, что нельзя сопротивляться народу, когда нуждаешься в нем» [48, с. 26-27].
Поскольку маневр с дотированием не удался, Конвент оказался припертым к стенке жесткими обстоятельствами и 4 мая принял декрет о максимуме цен на зерно. Механизм данной операции был следующим. Каждый французский департамент Должен был установить максимально допустимый уровень Цен, взяв за основу их средний уровень, сложившийся в этом Регионе за несколько последних месяцев. 29 сентября максимум был распространен на все предметы первой необходимости. В этом случае механизм ценообразования оказывался

184
несколько иным. Власти должны были накинуть треть к ценам 1790 г. Кроме того, каждому муниципалитету предписывалось ограничивать заработную плату надбавкой в 50% от уровня прошлого года [519, с. 151, 178].
Другими важнейшими элементами новой хозяйственной системы стали монополия внешней торговли, введенная в мае 1794 г., и административное управление предприятиями, работающими для нужд армии. Свобода торговли, таким образом, была полностью уничтожена. Даже при старом режиме не было такой степени администрирования, какую оказалась вынуждена ввести революция. Наказанием за нарушение декрета могла быть даже смертная казнь.
Трагизм ситуации состоял в том, что по-настоящему убежденных сторонников максимума было не столь уж много даже среди левых революционеров — монтаньяров. Нелепость администрирования осознавалась большинством образованных людей. «Продовольственные законы,— отмечал А. Матьез,— были... своего рода импровизированным законодательством, навязанным Конвенту стечением обстоятельств и бунтом. Подавляющее большинство Конвента оставалось убежденным противником если не всякой регламентации, то, по крайней мере, всяческих такс» [122, с. 279]. Но поскольку реальной власти, способной обеспечить проведение именно тех решений, которые она считала необходимыми, не существовало, экономической политикой заправляла толпа, подверженная страстям и не осознававшая, что она творит. Революция оказалась в плену стихии, которую она сама же и породила.
Подобный печальный исход тех действий революционеров, которые они начинают осуществлять обычно в условиях кажущейся абсолютной свободы, является закономерным этапом в развитии всех революций. «Поэтому нет ничего более далекого от истины,— отмечают И. Стародубровская и В. May,— чем широко распространенное представление о радикалах как о твердолобых догматиках, огнем и мечом насаждавших собственные, оторванные от реальности идеи... Радикалы приходят к власти в кризисных условиях, когда настоятельно требуется обеспечить единство общества, противоречивость интересов в котором уже в полной мере дала о себе знать. Для достижения этого единства они используют все доступные

185
им средства: насилие, навязывание общих идеологических установок, активное финансовое и социальное маневрирование. Причем выбор этих средств и определение конкретных мер практической политики детерминированы не столько идеологией, сколько задачами текущего момента» [180, с. 134, 143— 144]. Французские революционные радикалы были полностью «детерминированы» той толпой, которая заполняла улицы Парижа и постоянно требовала проведения мер, вызывающих у квалифицированного экономиста один лишь ужас.
Как только ни пытались власти задобрить бедноту! Незадолго до принятия закона о всеобщем максимуме (5 сентября) появился декрет о том, чтобы платить по 40 су каждому бедному гражданину только за то, что он ходит на митинги [256, с. 169]. Но и это не могло по-настоящему помочь усмирению толпы.
Одной из частных причин, приведших к установлению максимума, стало политическое интриганство. Якобинцы стремились возобладать над жирондистами и ради этого пошли на союз со сторонниками крайних мер. Насилие над экономикой стало расплатой за уничтожение жирондистов [123, с. 368]1.
1 Некоторые историки (особенно советских времен) полагали, что установление максимума было прогрессивной мерой, необходимой для доведения революции до своего логического конца. Однако в подобных оценках неизбежно содержится внутреннее противоречие. Например, А. Манф-ред отмечал, что «якобинское правительство, расчистив путь развитию буржуазных отношений, в то же время установило систему максимума и реквизиции, властно вмешивалось в сферу экономических интересов буржуазии и ограничивало стремление ее хищнических элементов к капиталистической наживе» [120, с. 167]. Трудно понять, каким образом могут сочетаться расчистка пути к развитию буржуазных отношений с максимумом и реквизициями, Делающими невозможной любую хозяйственную активность. Думается все же, если исходить из посылки о том, что революция прокладывала дорогу капитализму, то действия якобинцев, отдавшихся популизму и пассивно следовавших воле влекущей их толпы, следует считать скорее контрреволюционными, несмотря на всю сопровождавшую их действия яркую риторику.

186
Максимум привел к вполне определенным результатам, которые нетрудно было предсказать. «Как только были обнародованы твердые цены, прилавки магазинов опустели… Самые необходимые для жизни продукты теперь можно было приобрести лишь на черном рынке, где все стоило втридорога» [164, с. 342]. Но эти цены не слишком пугали богачей, резонно опасавшихся того, что дальше дело будет обстоять еще хуже, и скупавших все, что только позволял приобрести их кошелек [48, с. 36]. Получалось, что мера, введенная по требованию городской бедноты, именно ее-то и оставила без хлеба. Экономические законы оказались гораздо сложнее, чем виделось в теории сторонникам администрирования.
Осложняло положение еще и то, что максимум поначалу устанавливали департаменты (это было естественно, поскольку издержки производства хлеба по стране были неодинаковы), а потому из регионов с низкими ценами хлеб вообще уходил туда, где максимум был высоким [256, с. 135]. Такое искажение естественных рыночных процессов распределения хлеба часто обрекало народ в регионах с низким максимумом на голодную ' смерть. Местные власти пытались реагировать на это, вообще запрещая вывоз хлеба за границы региона (примерно так же ' поступали власти российских субъектов федерации в начале 90-х гг.), но все это практически не помогало накормить народ.
В некоторых регионах страны — там, где голод свирепствовал с особой силой — уже в начале лета 1793 г. возвращались к свободе хлебной торговли. Лишь немногие департаменты требовали строго соблюдения максимума. Казалось, что таксация умрет, толком и не родившись, но очередное давление парижан на Конвент привело к возвращению системы жесткого администрирования [122, с. 146-226]. Не интеллектуалы вели страну к светлым идеалам, а страна силком тащила за собой свою революционную элиту в тот мир, который представлялся справедливым ее искаженному административными традициями сознанию.
Фиксировать цены административным путем так, чтобы продажа покрывала хотя бы себестоимость, очень трудно, а в условиях высочайшей инфляции, которая тогда бушевала во Франции (см. об этом ниже),— просто невозможно. Введение

187
максимума грозило полным параличом всей экономики и страшным голодом, какого в условиях свободной торговли страна все же не знала даже в неурожайные годы. Революционеры это понимали, а потому вынуждены были пытаться определить методику изменения максимума в связи с объективным ростом издержек продавцов. По этой причине в ноябре 1793 г. было начато громадное расследование, имевшее целью определить реальную стоимость производства, но оно так и не было закончено до термидорианского переворота [105, с. 342]. Объективной статистики не было. Реальные издержки власть узнать не могла, а приходившая к ней информация была столь искаженной, что основываясь на ней, можно было скорее усугубить положение, нежели исправить.
Впрочем, провал этой затеи неудивителен. Советской экономике впоследствии не хватило многих десятилетий для того, чтобы административным путем разобраться с ценами и устранить товарный дефицит. Подменить работу рыночных сил математическими расчетами из «центра» вообще нереально.
Ситуация с хлебом в подобных условиях становилась все более напряженной. Очереди превращались в драки. Голодный народ набрасывался на крестьян и заставлял их продавать хлеб даже не по ценам максимума, а по тем, которые толпа считала справедливыми. И это происходило в стране, где по общему мнению того времени продовольствие имелось в достаточном количестве [122, с. 346].
Наступил период отчаяния. «Экономисты» революции соревновались друг с другом в том, кто придумает более безумный способ нормализации продовольственного положения. В основном предложения сводились к тому, что надо найти новые земли под распашку. Одни предлагали с этой целью осушать пруды, другие — сводить старинные парки, третьи
вырубать виноградники и засеивать освободившееся место хлебом [122, с. 329-338]. А народ тем временем переходил от теории к практике. В Люксембургском саду и в саду Тюильри в 1793 г. выращивали картошку [256, с. 151](1).
(1). Кроме того, территории этих уникальных садов, а также эспланада Дома инвалидов и Пале-Рояля использовались для размещения оружейного производства [423, с. 103].

188
Революционеры создавали структуры по контролю друг за другом в надежде найти то узкое место, через которое утекает продовольствие. Дело дошло даже до того, что были назначены комиссары-дегустаторы, в обязанности которых входило пробовать вина и водки, спасая народ от угрозы разбавления их водой. Наконец, администрирование дошло до реквизиций продовольствия в деревне и до установления карточек на хлеб и мясо [164, с. 344, 347]. Реквизиции, в свою очередь, требовали ужесточения контроля. «Торговой тайны больше не существовало. Погреба, амбары, житницы посещались комиссарами по делам скупщиков, которые имели право просматривать фактуры» [123, с. 402]. Из этой практики вырос впоследствии советский военный коммунизм с его знаменитой продразверсткой.
Карточки на хлеб сняли проблему голода к декабрю 1793 г., но особой радости ни властям, ни народу этот «успех революционной экономики» не доставил. Со всеми остальными продуктами, нормировать которые даже чисто технически было невероятно сложно, ситуация не улучшалась. В очередях за мясом, маслом, молоком, углем происходили постоянные побоища, никак не укреплявшие идеологию «свободы, равенства и братства». «Идеологи» наряду с «экономистами» предлагали свой вариант выхода из создавшегося положения. Они поставили вопрос о введении гражданского поста, дабы не верующие в Бога граждане имели объективные обоснования для длительного отказа от потребления скоромной пищи [48, с. 46-68].
Интересно, что именно в этот момент (июнь 1793 г.), когда право собственности благодаря максимуму, принудительным займам, народным погромам и реквизициям практически перестало существовать, Конвент принял новую конституцию страны, в которой гарантировалась неприкосновенность частной собственности. Заодно эта конституция, принятая в то время, когда капитал бежал из страны, а государственный бюджет был пуст, гарантировала работу для неимущих и помощь нетрудоспособным [164, с. 300]. Замечательным по своей революционной логике обоснованием весьма своеобразного отношения к собственности стала фраза юного «героя революции» Луи Антуана Сен-Жюста: «Собственность патриотов

189
священна, но имущество заговорщиков может быть роздано всем несчастным» (цит. по: [120, с. 179]).
Конституционная гарантия неприкосновенности собственности в условиях, когда любой «патриот» мог за пару минут превратиться в «заговорщика», была весьма условной. Так что сталинская Конституция 1936 г. не была первой насмешкой над здравым смыслом в истории. У нее была достойная предшественница.
Тем временем, поскольку жизнь от всеобщего администрирования не становилась легче, стали все громче раздаваться голоса крайних революционеров, прозванных Бешеными. «Они старались дать дальнейшее развитие зачаткам муниципального коммунизма, признанным в законе о максимуме; они пытались ввести национализацию торговли главными жизненными припасами» [105, с. 373-374]. Власть, которая не могла даже собрать налоги и взыскать принудительный заем, по их мнению, должна была сама еще и организовать торговлю продуктами питания. Право же, лучшего способа уморить всю страну было не придумать. Всем хоть сколько-нибудь трезво мыслящим людям становилось ясно, что революция зашла в тупик и нужно остановить нарастающее безумие, ставшее следствием борьбы за установление царства разума.
С Бешеными расправился Максимилиан Робеспьер — наиболее влиятельный и в то же время сравнительно вменяемый якобинец, отправив их на гильотину. Для таких лидеров революции, как Робеспьер, идеалом экономического и социального устройства республики были не коммуны и не всеобщая централизация, а скорее сообщество мелких производителей — крестьян и ремесленников[423,с. 111].
Администрирование весной 1794 г. стало несколько смягчаться. Повысили максимум, дали послабление в законодательстве против скупки, ввели систему стимулирования для предпринимателей, подчиняющихся законам Республики, конечном счете даже стали закрывать глаза на нарушения аксимума применительно ко всем товарам, кроме хлеба [164, ? 417-419]. Возможно, если бы власть Робеспьера была досрочно крепкой, якобинцы в конце концов сами отказались

190
бы от революционного администрирования. Ведь их деятельность определялась не столько отвлеченными теориями, сколько стремлением удержаться у власти в этой сложной ситуации.
Однако власть была слаба, и новый курс не стал последовательным. Конфискационные настроения оставались популярными даже среди ближайших сторонников Робеспьера. Так, например, Л.А. Сен-Жюст предлагал программу столь глобального передела собственности, которой не имели в своем теоретическом арсенале даже Бешеные [123, с. 511]. К тому же тяготы войны, которую вела Республика, стимулировали передел. В результате в июне 1794 г. Конвент принял декрет о реквизиции всего урожая текущего года [256, с. 155]. Тут уж настал черед Робеспьера отправиться на гильотину.
Вождь метался, уверял, что максимум вообще стал следствием происков иностранных агентов. Но термидорианский переворот (июль 1794 г.) покончил с якобинской диктатурой.
Сразу же отменять максимум новые власти не стали. Они принялись выжидать, закрывая глаза на то, что реально с этого момента на значительной части территории страны максимум уже не соблюдался.
В октябре полиция стала доносить о кардинальной перемене в настроениях народа. Все больше и больше настрадавшихся от администрирования людей говорило теперь о необходимости восстановления свободы торговли. И это неудивительно. «Торговля Франции представляет собой развалины и обломки» — было отмечено в докладе, представленном Конвенту 20 сентября 1794 г. (цит. по: [8, с. 97-101].
В конце года максимум был наконец отменен и свобода торговли восстановлена в полном объеме. Рационирование продуктов некоторое время сохранялось (например, рационирование выдачи хлеба в Париже), но лишь как дополнение к тому, что можно было купить на рынке, где, правда, царили высочайшие цены. Реальная зарплата парижских рабочих упала после отмены максимума до уровня первых месяцев 1789 г., когда из-за неурожая жизнь была очень тяжелой [490, с. 116]. Сложилась ситуация, которая впоследствии неоднократно повторялась в странах с административной экономи-

191
кой после того, как реформаторы проводили либерализацию цен. Все последствия развала, царившего перед либерализацией, сразу находили свое отражение в их скачке.
Идея максимума не умерла в момент его отмены. Примерно через восемь месяцев, в августе 1795 г., появились предложения о восстановлении старой практики всеобщего администрирования, поскольку в Париже царил голод среди малоимущих слоев населения. Однако на этот раз социально-политическая ситуация была уже совсем иной, нежели в 1793 г., и к постановке вопроса о восстановлении максимума никто из влиятельных лиц всерьез не отнесся.
С одной стороны, конечно, общество научилось на своих ошибках, и депутаты прекрасно понимали, каковы окажутся последствия, если второй раз наступить на одни и те же грабли. Но с другой стороны, еще более важным фактором сохранения рыночных отношений, несмотря на всеобщие бедствия, стала апатия недавно еще столь активного народа. Парижане больше не верили в возможности давления на власть.
Вот весьма характерное свидетельство современника. Бонапартист Лаваллет писал в своих мемуарах, что, прибыв в Париж в середине августа 1794 г. (т.е. еще даже до отмены максимума), он застал следующую картину: «Голод был ужасный, нужда крайняя, и обессиленный суверен едва осмеливался жаловаться. Это была уже лишь низкая чернь, лишенная энергии, ревущая еще под карающей ее рукой, но не имеющая даже мысли о восстании» (цит. по: [48, с. 234]).
Термидорианцам уже не надо было в такой степени, как якобинцам, учитывать настроения толпы. Они получили большую степень свободы в своих действиях, а потому откровенно губительные для экономики меры, такие как максимум, уже не имели шансов на то, чтобы быть реализованными. Но совсем устранить рационирование власть все же не решалась, а потому рынок сочетался с карточным распределением.
Для того чтобы снабжать столицу дешевым хлебом, выдаваемым по карточкам, была в известной степени сохранена практика реквизиций продуктов у деревенских жителей. Но поскольку применять репрессии в такой степени, как это делалось раньше, власть уже не желала, да и просто не могла,

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

Больше ассигнат ассигнаты инфляции
В польше возникла смешанная экономика
политологии Травин Д. Европейская модернизация 13 экономики
Экономика отношения история
Правительство могло осуществлять трудные

сайт копирайтеров Евгений