Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

 <<<     ΛΛΛ     >>>   


131
Содержание эпохи «разумных» или, по крайней мере, очевидных для здравого смысла решений хорошо обрисовал В. Малов. «Слово "реформы" для людей XVII века имело иной смысл, чем веком позднее, когда общим достоянием передовой мысли стала идея прогресса. "Новое есть забытое старое" — этот взгляд для современников Кольбера был не остроумным парадоксом, а выражением самой сути всякой реальной реформаторской политики, которая была призвана вернуть общество к "доброму старому времени", устранив накопившиеся за последние годы или десятилетия различные вредные явления. Социальные реформы, таким образом, органически сочетались с социальным реставраторством и с использованием традиционных методов. Однако рационализм политической мысли XVII века уже создавал возможность для объективного, хотя и вряд ли сознаваемого противоречия, которое и проявилось в политике Кольбера. Дорогая ему идея "полезных профессий" была столь простой и ясной для обыденного здравого смысла, что уже не нуждалась в опоре на традицию, в "исторических обоснованиях"... В этой простоте своего еще наивного рационализма кольберовская идея была новым явлением, и с ее осуществлением он связывал достижение своей цели — завоевание французским монархом мировой гегемонии» [118, с. 93].
Кольбер понимал, что финансовые проблемы кроются не только в низкой собираемости налогов, но и в том, что сами объемы хозяйственной деятельности во Франции недостаточны для получения казной большего объема денежных средств. Недостаточность объемов хозяйственной деятельности, в свою очередь, вытекала из несовершенной структуры

132
французской экономики, что особенно хорошо было видно на фоне преуспевающей экономики голландской. Слишком много людей и капиталов во Франции было занято в сферах, далеких от созидательной деятельности.
Кольбер, как сказали бы современные экономисты, задумал осуществить структурную реформу французской экономики. Причем если в соседних Англии и Голландии эта структурная реформа осуществлялась в большей мере рыночным путем, то в отстающей по некоторым важнейшим параметрам Франции реформатор хотел подстегнуть ее путем использования методов государственного регулирования, путем целенаправленного вытеснения людей и капиталов из тех сфер, которые были сочтены ненужными, в сферы, представлявшиеся полезными. Но стратегия, принятая на вооружение Кольбером, не могла сделать структуру рыночного хозяйства оптимально соответствующей потребностям общества. Эта стратегия делала структуру экономики только оптимально соответствующей взглядам администратора-реформатора, а это ведь далеко не одно и то же. Таким образом, реформа Кольбера не модернизировала французское хозяйство в полном смысле этого слова.
Итак, что же представляла собой французская экономика в ту эпоху, когда ее пытались преобразовать посредством разума или посредством здравого смысла? Некоторые историки полагают, что именно усиление административного начала было доминирующим фактором в развитии предреволюционной Франции. Так, например, Ф. Фюре отмечает, что «центральным феноменом, неотъемлемым аспектом исторических перемен является рост монархической власти и правительственной централизации... Неспособность высших классов сохранять свою прежнюю политическую власть или объединиться для достижения новой власти открывает путь административному деспотизму, который, в свою очередь, усугубляет последствия правительственной централизации» [220, с. 157].
Первым обратил внимание на то, что значение централизации в XVIII столетии было существенно большим, чем обычно принято считать, крупный французский мыслитель середины XIX века, человек, который во многом опередил


133
свое время,— Алексис де Токвиль, известный нам в основном своим классическим исследованием американской демократии. Однако он серьезно занимался также историей своего отечества, причем со свойственным ему умением проникать в суть проблемы Токвиль четко отделял то, чем казалось французское общество поверхностному наблюдателю, от того, чем оно являлось на самом деле. В его ставшей уже классической работе «Старый порядок и революция» отмечается, что «в XVIII веке... администрация непрерывно кому-то помогает, кому-то мешает, что-то позволяет. Она многое могла пообещать и многое дать. Множеством различных способов она влияла не только на общее положение дел, но и на судьбы отдельных семей и личную жизнь каждого человека» [189, с. 4].
Ниже будет приведен ряд примеров, демонстрирующих масштабы распространения административной системы. Но, возможно, самым главным свидетельством этого распространения является то, что, как отмечает Токвиль, в предреволюционной Франции «никто не считает себя способным Удачно провести серьезное дело без помощи со стороны государства. Даже земледельцы, люди обыкновенно враждебные ко всякого рода предписаниям, склонны полагать, что если сельское хозяйство пребывает в состоянии застоя, то в этом главным образом повинно правительство, не дающее им в достаточном количестве ни помощи, ни советов» [189, с 60].
Проблема состояла не только в распространенности администрирования как такового. В период протомодернизации во

134

Франции сформировался своеобразный административно-хозяйственный менталитет. Думается, что именно подобный менталитет во многом определил существенные черты поведения народа во время революции и даже после ее завершения. Ход революции в значительной степени определялся господством в умах идей, порожденных прошлым, несмотря на всю кажущуюся необычность происходившего и постоянно декларировавшееся массами желание отрясти со своих ног прах старого мира.
Французский социальный психолог Альфред Фуллье даже в конце XIX века отмечал, что «существенной чертой нашего ума в этой (социальной.— Авт.) области является вера во всемогущество государства и правительства... Так как государство является представителем всего общества, то наш социальный инстинкт заставляет нас верить, что если отдельно взятый человек бессилен, то союз всех индивидов не встретит никаких препятствий для осуществления общего идеала» [218, с. 137]. Примерно о том же писал и коллега Фуллье Гюстав Лебон: «...мы всегда делаем ответственным государство за свои собственные недостатки и остаемся при убеждении, что с переменой наших учреждений и наших начальников все преобразится» [111, с. 227].
Подмеченная французской социальной психологией специфическая черта народного менталитета сохранялась в значительной степени и в XX столетии, оказывая воздействие на экономику страны. Французам, как впоследствии и россиянам, пришлось долго и мучительно преодолевать традиции иждивенчества и инфантилизма, выработанные административной системой.
Административная система, о которой говорил Токвиль, накладывалась во Франции на веками существовавший комплекс отношений между крестьянином и феодалом. Издавна главным тормозом для развития экономики было то, что основной производитель страны, крестьянин (а земледелие давало львиную долю национального продукта Франции), хотя и был лично свободен, но не имел ни достаточных стимулов к труду, ни реальных возможностей для накопления капитала, расширения производства и повышения его производительно-

135
сти. Значительная часть крестьянского дохода изымалась феодалом. Важнейшее условие эффективной экономики — по-сильность возлагаемого на производителя бремени и равномерность его распределения — абсолютно не соблюдалось.
В пользу сеньора взимались либо денежная рента (чинш), либо рента натуральная (шампар), а также разовые платежи (например, значительная доля дохода, получаемого крестьянином при продаже земли). Кроме того, имелся еще ряд условий, способствовавших разорению крестьянина: дорожные и ярмарочные пошлины, обязанность пользоваться господской мельницей, пекарней, давильней для винограда и т.д. [164, с. 14-15]. Одно лишь перечисление повинностей производит сильное впечатление: пеаж, барраж, кутюм, эталаж, лэд, афораж, онаж, шаблаж, гурметаж, тонлье, руаж, бушери, эталонаж, ше-минаж, курбаж, ваннажи бюиссонаж [215, с. 115—116].
Кроме платежей эффективность хозяйства подрывалась нестабильностью прав на землю. В северной Франции существовали высокопроизводительные фермерские хозяйства, но они в значительной степени зависели от использования арендованной земли. Арендные отношения в любой момент могли быть разорваны, а приобрести в собственность хорошие участки (особенно принадлежащие церкви) было невозможно [116, с. 81].
Но по мере того, как в жизнь общества входили принципы администрирования, о которых мы писали выше, все большее значение стали иметь для непосредственного производителя отношения, складывающиеся у него с государством, а не с феодалом. Крестьянин начинал страдать под гнетом все возрастающих налогов.
Особенность фискального бремени в предреволюционной Франции состояла в том, что основной налог — талья выплачивался только представителями третьего сословия. Дворяне и духовенство были вообще от него освобождены. Формально фискальное бремя лежало и на них, но на практике существовало огромное число индивидуальных условий, делавших налоговую систему запутанной и неэффективной.
Церковь раз в пять лет платила государству так называемый «бескорыстный дар», сумма которого устанавливалась

136

обычно в результате длительного и отнюдь не бескорыстного торга с правительством. Такие налоги, как капитация или двадцатина, платились третьим сословием согласно податным спискам тальи, а дворянами — на основе предоставляемой ими же самими декларации о доходах [110, с. 76-77]. Мы в России сегодня хорошо представляем себе, как составляется плательщиком подобная декларация, если он уверен в неспособности инспектора проверить подлиность информации. Во Франции XVIII века декларации, по всей видимости, составлялись примерно так же.
Как справедливо отмечал известный экономист того времени Пьер Дюпон де Немур, достаточно «быть богатым, чтобы стать благородным, и стать благородным, чтобы перестать платить, так что единственное средство избежать налогового обложения — это составить себе состояние» (цит. по: [173, с. 63]).
Неравенство в налогообложении было связано не только с различным положением сословий, на что обычно обращают внимание в работах, показывающих эксплуататорский характер французского общества. Не менее важно было и то, что существовала система индивидуальных и групповых налоговых привилегий.
Отдельные провинции оказывались в лучшем положении, нежели другие. Например, где-то платили большую габель (косвенный налог на соль), где-то маленькую, а где-то не платили вообще [256, с. 14]. Крестьянские общины, имеющие влиятельного сеньора, несли меньшее бремя, чем другие общины. Чиновники, находящиеся на отдельных должностях (фискальных или судейских), пользовались значительными налоговыми льготами по сравнению с представителями некоторых других специальностей. Наконец, индивидуальные льготы предоставлялись и по личному пожалованию монарха (вспомним для сравнения, как в России Борис Ельцин легко выдавал льготы наседавшим на него лоббистам во время своих поездок по стране). Словом, система эта имела множество общих черт с системой, сложившейся в 90-х гг. XX века в России, хотя у нас в стране, естественно, не существовало такого явления, как сословные привилегии.
В дополнение ко всему налоговые привилегии во Франции можно было просто покупать (в пореформенной России это,

137
как правило, делалось за взятки). Так, скажем, с 1577 г. существовала практика, в соответствии с которой за 150 ливров, уплачиваемых единовременно, можно было купить право не платить ежегодно 10 ливров тальи. Кольбер даже стимулировал продажу налоговых изъятий, приказывая своим интендантам позаботиться об увеличении налогового бремени, возлагаемого на тех богачей, которым были сделаны предложения о подобном сотрудничестве. Те, естественно, в конечном счете вынуждены были приветствовать инициативу бюрократии [4, с. 253].
Подобная — казалось бы, совершенно неразумная — практика была вынужденной для страны. Государство, попадая в очередной бюджетный кризис, готово было сегодня взять кругленькую сумму с плательщика за предоставление ему права не платить налог впоследствии. Действительно, «после нас хоть потоп».
Естественно, в подобной ситуации размер налогового бремени, возлагаемого администрацией именно на крестьян, должен был непрерывно возрастать для того, чтобы покрывать все увеличивающиеся расходы государства. Считается, что уже при Людовике XI государственные налоги впервые превысили по своему объему феодальные платежи [116, с. 74]. А по оценке А. Токвиля, за предшествовавшие революции двести лет (т.е. примерно за то время, которое прошло с момента восшествия на престол Генриха IV) талья выросла в десять раз [ 189, с. 102].
Возможно, эти оценки не вполне точны, но в целом очень четко прослеживается связь между потребностями общества эпохи протомодернизации (т.е. общества, уже практически переставшего быть феодальным) и ростом налогового бремени. Примерно к 30-м гг. XVII века (т.е. к тому моменту, когда Франция герцога Ришелье вступила в Тридцатилетнюю войну) резко возросли расходы государства на содержание армии, которая в эту эпоху уже не могла строиться на феодальных принципах(1). И одновременно произошло резкое увеличение
(1). К этому времени коренным образом изменились не только принципы формирования армии, но также и ее размеры, а самое главное — вооружение. Содержание артиллерии было по карману только очень богатым государствам [16, с. 418-421].

138
налогового бремени, поскольку только за счет усиления фис кального натиска могла содержаться дорогостоящая наемная армия, вооруженная последними техническими достижениями эпохи [146, с. 81, 152]. Один из исследователей назвал методы применявшиеся французской администрацией со времен Ришелье, «налоговым терроризмом» (цит. по: [85, с. 216]).
Вдобавок ко всем отмеченным выше проблемам при взыскании платежей в рамках крестьянской общины существовала еще и круговая порука, вынуждавшая исправного хозяина отвечать своим доходом за долги разоряющегося лентяя или неудачника. Таким образом, фактически получалось, что платить деньги приходилось не только сеньору и королю, но еще и соседу(1).
А. Токвиль приводит оценку, данную генеральным контролером финансов еще в 1772 г. Согласно этой оценке, «талья произвольна в раскладке, во взимании опирается на круговую поруку и на большей части Франции носит личный, а не реальный характер, она подвержена постоянным колебаниям вследствие изменений, ежегодно имеющих место в имуществе налогоплательщиков» [189, с. 102]. «Механизм сбора та-льи,— делает вывод современный французский исследователь Ф. Афтальон,— стимулировал крестьян ограничивать объемы своего производства» [256, с. 15].
Сегодня у экономистов принято считать одним из важнейших показателей степени вмешательства государства в экономическую жизнь масштабы перераспределения через бюд-
(1) Этот факт, кстати, любопытно подметить в связи с тем, что у нас в стране весьма распространенной является точка зрения, согласно которой только в России существовала крестьянская община, нарушающая права собственности отдельного ее члена, тогда как на Западе уважение к имуществу граждан определяло жизнь общества с незапамятных времен. На самом же деле с подобными отношениям приходится сталкиваться повсюду, когда изучаешь ход модернизации. В данной книге дальше будет идти речь и об общине в Венгрии, и о сербской задруге, в которых возни кали схожие проблемы.

139
жет создаваемого в стране продукта. Конечно, рассчитать такого рода показатель для Франции XVIII века практически невозможно, однако в определенной степени о развитии административной системы можно судить по тому, из чего складывались доходы двух высших сословий — дворянства и духовенства.
По оценке А. Матьеза, все феодальные платежи, вместе взятые, приносили сеньорам не более 100 млн ливров в год. Порядка 120 млн дворяне выручали от эксплуатации своих поместий. В то же время доходы дворянства, получаемые за счет службы в армии, при дворе, на различных провинциальных должностях, а также через различного рода пенсии, значительно превышали 100 млн. Вознаграждение духовенству, формируемое за счет десятины (как сказали бы сегодня — сбора во внебюджетный фонд), составляло порядка 120 млн [123, с. 24-26].
Таким образом, получается, что за счет перераспределения, осуществляемого при помощи государства, высшие сословия получали доходы, как минимум эквивалентные тому, что они имели от хозяйства, и более чем в два раза превышающие феодальные платежи, традиционно считающиеся качественной чертой, отличающей Средневековье от Нового времени. Неудивительно, что некоторые историки, как отмечалось выше, считают центральным феноменом эпохи именно административные, а не феодальные начала.
Основанное на налогах административное хозяйство имело еще и дополнительный механизм для своего воспроизводства. Доходные должности, которые такое хозяйство плодило одну за другой, продавались государством за крупные суммы [4 стр.229-250](1). Таким образом, расширение административного аппарата само по себе становилось источником дохода
казны. По мере того как аппарат расширялся, неизбежно усиливалось администрирование.

(1)в принципе государством продавались не только должности а практически все, на что только мог найтись покупатель продавалось даже освобождение от уголовного наказания [4, с. 254].

140

Не менее важными, нежели аграрные, были проблемы, связанные с развитием промышленности и ремесел. Хотя эти виды деятельности и уступали по значению сельскому хозяйству, но, как показывал опыт Англии, уже вступившей в это время в период промышленного переворота, именно за городом, а не за селом было экономическое будущее. Однако во Франции прогресс промышленности сдерживался цеховым строем (системой административных ограничений, препятствующих открытию своего дела) и монополиями, предоставляемыми отдельным компаниям самой короной.
Характерно, что во времена Кольбера, когда вроде бы началось движение в сторону повышения эффективности французской экономики, цеховая система не только не ослабла, а, наоборот, была доведена до наивысшей стадии своего развития. Стремление ко всеобъемлющему контролю поставило цеха на службу государству в качестве пусть несовершенного, но все же реально существующего механизма. Ордонансы французских королей повсюду строго проводят принцип обязательной принадлежности к цеху. Если в 1662 г. в Париже насчитывалось 60 цехов, то после издания кольберовского промышленного устава их стало уже 83. Наконец, к 1691 г. число цехов возросло до 129. Аналогичным образом обстояло дело и в других городах королевства [55, с. 380].
Изменения стали приходить лишь спустя более чем полстолетия. Цеховой строй частично был подорван эдиктом 1762 г., согласно которому в сельской местности допускалось свободное развитие всех промыслов, однако в городе, формировавшем основной спрос на промышленную продукцию, цеха по-прежнему доминировали. Что же касается крупного производства, то государственные заказы, субсидии и даже право монопольного изготовления определенных изделий предоставлялось так называемым «королевским» мануфактурам, которых в 1789 г. насчитывалось более 500 [164, с. 24]. Таким образом, даже тот производитель, который, несмотря на тяжелое налоговое бремя, сумел сколотить изрядный капитал, оказывался в затруднении при попытке вложить накопленные средства в наиболее рентабельный сектор экономики.

141
Существовали проблемы и с организацией кредита, без которого, как известно, не может развиваться крупное производство. Церковь не приветствовала осуществление ссудных операций, считая их разновидностью несправедливой эксплуатации. И хотя бизнес обходил формальные запреты, моральный климат, формирующейся вокруг деятельности банкиров, был явно неблагоприятным.
Судьба тех, кто аккумулировал в своих руках кредитный капитал, бывала порой весьма печальной. Так, например, в 1704 г. в больницу Сен-Лазар был помещен некий аббат Бар-желе. Отмечалось, что «главным его занятием было ссужать деньги в рост и наживаться на самом отвратительном, самом позорном для его священнического сана и для всей церкви ростовщичестве. До сих пор не удалось убедить его покаяться в своих злоупотреблениях и привести к мысли, что ростовщичество — грех» [219, с. 148].
В результате во Франции складывался своеобразный стереотип поведения буржуазии, согласно которому на скопленные деньги надо было не столько развивать производство и другие виды бизнеса, сколько приобретать земли и чиновные должности, стараясь максимально приблизиться к положению дворянства.
По оценке А. Токвиля, «человек, располагавший кое-какими знаниями и некоторыми средствами, считал, что умереть, не побывав государственным чиновником, просто неприлично» [189, с. 77]. Вследствие господства подобной «деловой этики», как отмечал В. Зомбарт, во Франции «кто только мог, Удалялся от деловой жизни или избегал в нее вступать и употреблял свое имущество, чтобы купить себе должность... Хороший знаток характеризует настроение верхних общественных слоев Франции в XVI столетии словами: "Если есть на свете презрение, то оно относится к купцу"» (цит. по: [58, с. НО]). А Ф. Бродель, описывая образ жизни новых дворян ^Дворян мантии) и отмечая их заслуживающую уважения любовь к просвещению, делал в конечном счете весьма неутешительный применительно к экономике вывод: «Единственное, Что их роднило с настоящим дворянством, были отказ от рабо-ты и торговли, вкус к праздности...» [17, с. 489].

142

Дух конкуренции и рынка абсолютно не был свойственен Франции. «Богатый человек, который строит свой успех на несчастии менее эффективно работающего или менее талантливого конкурента,— отмечал Д. Лэндес,— никак не являлся образцом для подражания, он был скорее mangeur d'hommes»(1) [417, с. 132].
Любопытно, что такого рода подход самым удивительным образом сочетался с откровенным жульничеством, хотя и мелким. «Самые добродетельные коммерсанты,— писал Оно-ре де Бальзак в одном из своих романов,— с самым простодушным видом провозглашают заповедь самого бесстыдного жульничества: "Каждый выпутывается из беды как умеет"». Наверное, на русский язык эту «мудрость» можно было бы перевести хорошо знакомым нам всем девизом отечественного бизнеса: «Не обманешь — не продашь». Сам Бальзак приводит прекрасный пример французской жульнической торговли — продажа на вес шелка, специально для утяжеления пропитанного маслом. Ремесленники таким образом обманывают купцов, а купцы — клиентов.
Подобная ситуация имела своим следствием слишком медленное развитие французского делового класса в целом. Фактически в стране долгое время вообще не формировался слой предпринимателей, готовых переходить от мелкой торговли к осуществлению серьезных коммерческих операций. И это не-
(1). Живоглотом. Типичный пример подобного живоглота из французской литературы — бальзаковский Гобсек, «человек-автомат», «человек-вексель», явно находящийся вне рамок приличного общества, хотя и обладающий богатством. Иностранец, чуждый французскому духу (мать — еврейка, отец — голландец), родившийся в предместье Антверпена, он за свою жизнь зарабатывал деньги самыми разными авантюрами. Единственное, чем он не занимался никогда,— это бизнесом, который хоть сколько-нибудь напоминал бы современную деловую практику, предполагающую созидание. Данный момент весьма характерен. В старой Франции человек мог стать живоглотом, но даже при этом он не становился созидателем.

143
смотря на все предпринимавшиеся усилия по насаждению мануфактур.
Один из положительных (!) героев Бальзака даже в начале XIX века никогда не запрашивал цену, никогда не гонялся за покупателями. Он обычно сидел у порога лавки, покуривая трубку, поглядывая на прохожих и наблюдая за работой приказчиков. До эпохи кардинала Мазарини крупные французские купцы практически все были по своему происхождению итальянцами. Затем началось проникновение в страну голландцев. И лишь примерно с 1720 г. активизировались французы [19, с. 313-314].
Еще одна специфическая особенность французского делового класса — это его нежелание рисковать, нежелание заниматься бизнесом ради бизнеса. Поскольку деньги зарабатываются просто для того, чтобы хорошо и спокойно жить, по возможности вообще расставаясь с бизнесом и переходя из разряда купцов в разряд дворянства, полученная прибыль не инвестируется, а лежит мертвым грузом в виде сокровищ. «Франция представляет собой некрополь драгоценных металлов»,— отмечал Ф. Бродель [19, с. 346]. Соответственно, несмотря на существовавшие в стране большие накопления, кредит во Франции получить было гораздо труднее, чем в Англии, а значит, он оказывался более дорогим. Все это существенно замедляло темпы экономического развития.
Отсутствие делового духа, слабое развитие кредита, феодальное и фискальное бремя, цеховой строй и монополии представляли собой явления, в полной мере характерные для многих государств средневековой Европы. Однако в предреволюционной Франции существовала еще одна важная особенность административного экономического строя, негативная роль которой, пожалуй, не уступала негативной роли всех отмеченных выше моментов, вместе взятых. Это прямая регламентация со стороны государства самых разных сторон хозяйственной деятельности — ив первую очередь хлебной торговли. В этой Регламентации даже более ярко, чем в налоговом бремени, нашла свое выражение французская административная система. В других странах подобная регламентация тоже использовалась, но в несопоставимо меньших масштабах.


144

«Королевский совет,— отмечал А. Токвиль,— ежегодно издавал общие постановления, предназначенные для всего королевства... Число таких правил... огромно, и оно постоянно росло по мере приближения Революции... Бесчисленны постановления Совета, обязывающие ремесленников использовать определенные методы и изготавливать определенные товары. А поскольку одних интендантов было недостаточно, чтобы наблюдать за исполнением всех этих постановлений, существовали также генеральные инспекторы промышленности, объезжавшие провинции для поддержания там надлежащего порядка» [189, с. 38—39]. Современные историки отмечают, что «контроль правительства затруднял технологические перемены и частично был причиной индустриальной отсталости Франции в сравнении с Англией» (цит. по: [85, с. 277]).
Но несмотря на создаваемые этим проблемы, вплоть до середины XVIII века имела место быстрая активизация регламентирующей деятельности французской администрации. Если до 1683 г. насчитывалось всего 48 регламентов, определяющих деятельность хозяйственной системы, то к 1739 г. появляется уже 230 эдиктов, приказов и регламентов, касающихся промыслов. Все это делалось во имя разума, дабы научить «несмышленых» производителей той эффективной работе, в которой, как виделось административному уму, разбирается лишь бюрократ. Однако интеллектуалы все чаще однако делали вывод, что разум в области администрирования начинает переходить в свою противоположность. «Нашими современниками овладело безумие, к какому никогда нельзя было считать способным человеческий дух!» — в ужасе восклицал известный деятель французской революции Ж.-М. Ролан, писавший статью о промышленности для Энциклопедии Дидро и д'Аламбера (цит. по: [55, с. 381]).
Как же конкретно выглядела вся эта картина регламентации?
«Экономическая свобода,— отмечал Ф. Саньяк, характеризуя хозяйственный строй предреволюционной Франции,— должна отступать перед тем, что государство считает общим интересом. Одни культуры оно запрещает, другим покровительствует: в 1731 г. Королевский совет отдает распоряже-

145
ние, чтобы не производилось новых насаждений виноградников в королевстве и чтобы те, которые не обрабатывались в течение двух лет, не восстанавливались без специального разрешения короля под угрозой штрафа в 3000 ливров; разрешение же не будет даваться без предварительной проверки почвы интендантом с целью установить, не является ли она более благоприятной для какой-нибудь другой культуры. Землевладелец не может собирать винограда или снимать жатвы до разрешения местного судьи; он не должен косить хлеб под угрозой штрафа, "так как этот способ сбора урожая вреден для общества и для самого земледельца тем, что коса сильно треплет колос и при этом из него высыпаются вполне созревшие зерна"... На сено назначается максимальная цена, отдается приказание, чтобы охапки были перевязаны тремя жгутами из сена того же качества, чтобы все связки были хороши, сухи, чисты и имели определенный вес, сообразно с временем года» [173, с. 62]. Однако апофеозом административной системы был, наверное, все же «указ, устанавливающий, что во всем королевстве под страхом штрафа в 300 ливров все обязаны метить своих баранов определенным способом» [189, с. 206].
Все это делалось, естественно, с самыми благими намерениями. Центральная власть была искренне убеждена в том, что только она знает, как поднять национальную экономику. И для этого не жалели ни усилий, ни финансов. В 1740-1789 гг. французская монархия предоставила беспроцентных кредитов на сумму в 1,3 млн ливров и дотаций на 5 млн. К этому надо еще добавить, например, субвенции местных властей таких провинций, как Бретань и Лангедок [417, с. 135].
Вот еще одна зарисовка А. Токвиля, в которой дается характеристика административной идеологии. Королевский совет «ежегодно ассигновал из общих сумм налогов определенные фонды, которые интендант распределял на пособия в приходах... Совет ежегодно издавал постановления, предписывающие открывать в установленных им же самим местах благотворительные мастерские... Центральное правительство не ограничивалось помощью крестьянам в их нуждах; оно пыталось указывать им пути к обогащению, а в случае необходимости и понуждать к этому. В этих целях оно время от времени

146
поручало своим интендантам и субделегатам распространять небольшие записки об искусстве земледелия, основывало сельскохозяйственные общества, назначало премии, тратило большие деньги на содержание питомников, плоды деятельности которых раздавались крестьянам. Казалось бы, более целесообразным было облегчить бремя повинностей и устранить неравенство в их распределении. Но правительство об этом, похоже, никогда не догадывалось» [189, с. 39].
Любая инициатива на местах моментально ставилась под контроль. «К концу XVIII века в глубинке, в самой отдаленной провинции невозможно было создать благотворительные мастерские без того, чтобы генеральный контролер не пожелал бы лично проверить их расходы, определить устав и местоположение. Строится приют для нищих — ему обязательно надо знать имена получивших в нем прибежище, а также в точности дату поступления в приют и выхода из него» [ 189, с. 54].
Наконец, именно власть «предписывает в определенных случаях проявление всеобщей радости; правительство заставляет устраивать фейерверки и иллюминировать дома» [189, с. 43]. Ведь административная система не просто стремится к оптимальной организации производства. Она хочет наиболее «разумным» способом наладить всю человеческую жизнь, создать некое гармоничное существо, оптимальным образом работающее и оптимально отдыхающее.
Чем вам не социалистическое планирование, в ходе которого центральные ведомства регламентируют малейшие детали работы подчиненных им предприятий? Чем вам не логика формирования гармонично развитого строителя коммунистического общества? Причем, пожалуй, до такой детализации, как стандарты увязки снопов или разметки баранов, не доходили ни в одном административном хозяйстве XX века.
Впрочем, самая главная регламентация относилась все же не к увязке сена, а к торговле хлебом. Сегодня для нас хлебная торговля является важным, но все же не определяющим звеном народного хозяйства. Контроль за ценами на хлеб, существовавший во многих регионах России даже после гайдаровской либерализации, вряд ли мог считаться существенным признаком нерыночности нашей экономики. Однако в предрево-

147
люционной Франции расходы на хлеб составляли порядка 88% расходов семейного бюджета низших классов [215, с. 211]. В подобной ситуации регламентация хлебной торговли означала, по сути дела, регламентацию рынка как такового. Именно такая подмена рыночного регулирования административным и имела место во Франции XVIII столетия.
Королевские власти априори считали, что всякая торговля сродни спекуляции. Бюрократам соответственно представлялось: чем меньше будет у производителей и купцов возможностей для торговли, тем ниже будут цены на хлеб и тем менее напряженными окажутся социальные отношения. В результате в стране долгое время были затруднены не только экспорт хлеба, но даже перевозка зерна из одной провинции в другую. Государство делало все возможное для того, чтобы хлеб потреблялся там же, где и производился, вне зависимости от плотности населения, плодородия почв и погодных условий, имевших место в той или иной части страны. Жители одной провинции могли голодать, в то время как амбары в соседней — ломились от хлеба.
Чтобы люди поменьше торговали, в 1699 г. была введена специальная система лицензирования. Только получив разрешение в суде по месту жительства и принеся установленную законом присягу, купец мог совершать оптовые операции с хлебом. В нагрузку его обязывали осуществлять снабжение именно того региона, к которому он был приписан (вывоз хлеба в другую провинцию требовал получения особого разрешения). Причем дворянам, чиновникам и земледельцам подобное разрешение вообще не могло быть выдано (своеобразный запрет на профессию). От регистрации освобождались лишь купцы, занимавшиеся экспортно-импортными операциями. Их привилегированное положение напоминало положение наших спецэкспортеров пореформенной эпохи.
Принимались специальные меры и для того, чтобы ограничить размер капитала, используемого в хлебной торговле: в частности, купцы должны были работать поодиночке и не имели права организовывать товарищества [7, с. 77—87].
Регламентация хлебной торговли имела давние традиции, восходила она аж к своду обычаев 1283 г. и к эдиктам Филиппа

148

Красивого 1304-1305 гг. Применялись порой даже совершенно курьезные методы давления на цены. Например, ордонанс 1577 г. требовал, чтобы землевладелец сам лично являлся на рынок для торговли, а не посылал своего представителя. Власть надеялась, что теряя время и подвергаясь всем неудобствам проживания в городе, продавец будет склонен побыстрее распродавать свой хлеб даже по невыгодным ему ценам [7, с. 1,23].
Впрочем, вплоть до того времени, когда во Франции была создана жесткая административная вертикаль, власть не обладала возможностью серьезно контролировать исполнение своих предписаний. Торговцы зачастую откровенно игнорировали налагаемые на них ограничения. Но с 1709 г. стали назначаться специальные комиссары для выполнения хлебных регламентов. Они должны были учитывать все хлебные запасы, имеющиеся в стране, и при необходимости имели право выламывать двери частных амбаров. Если обнаруживались нарушения, владелец хлеба мог быть подвергнут наказанию, вплоть до тюремного заключения [7, с. 4].
Большая власть чиновников, естественно, влекла за собой произвол, и людей наказывали даже за такие «правонарушения», которые юридически правонарушениями не являлись. Например, один купец был наказан за то, что в письме, перехваченном властями, советовал своему компаньону не отправлять хлеб в Париж, где в тот момент падали цены. А некую торговку подвергли штрафу за то, что на рынке она говорила о более низких ценах, установившихся в соседнем городе [7, с. 71 ]. Наиболее нелепые формы ограничения хлебной торговли были отменены еще в 1763 г. (кстати, примерно тогда же, как отмечалось выше, пришло некоторое послабление и в сферу регулирования ремесленной деятельности — получила возможность свободного, нецехового развития деревенская промышленность). Однако и после отмены запрета на перевозки во Франции сохранялась детальная регламентация хлебной торговли внутри самих провинций. Производитель должен был продавать хлеб только на общественных рынках, а не у себя дома. Он не имел права хранить его дольше определенного времени. Вывезя товар на рынок, продавец не мог уже увести его обратно и вынужден был реализовывать хлеб самое позднее на третий день, даже если цены были крайне низки-

149
ми. Наконец, обслуживание купцов и булочников могло осуществляться лишь после того, как был удовлетворен спрос частных лиц [215, с. 224-225].
В краткосрочном периоде подобная регламентация могла в известной мере способствовать поддержанию низких цен, поскольку не позволяла производителю создавать запасы. Но в долгосрочном периоде эффект был прямо противоположным. Ведь любой крестьянин или купец, сталкиваясь с системой, вынуждавшей его сплошь и рядом продавать товар себе в убыток, терял заинтересованность в расширении производства и сбыта. В конечном счете регламентация хлебной торговли приводила в полном соответствии со знаменитым изречением «После нас — хоть потоп» к деградации производства. Более того, в неурожайные годы отсутствие запасов зерна могло порождать голод, и таким образом социальные отношения обострялись сверх обычного уровня.
«Многочисленные отзывы современников,— отмечал Г. Афанасьев,— весьма категорично заявляют, что порядочные и состоятельные люди чурались хлебной торговли и предпочитали другие отрасли труда, которые были более гарантированы от придирок и произвола полиции» [7, с. 70].
Неприемлемость положения, сложившегося в экономике, в XVIII столетии стала осознаваться многими. По мере того как административная система, созданная Ришелье и Кольбером, продолжала наращивать свой потенциал, стремясь все более детально регламентировать вопросы хозяйствования, в интеллектуальных кругах постепенно вырабатывалось принципиально иное представление о том, по какому пути следует развиваться Франции. Если в конце XVII века, когда «блистательное» правление короля-солнца Людовика XIV поддерживало иллюзию процветания французского королевства, критиков системы было еще крайне мало(1), то к середине следующего
(1).Редкое исключение представлял собой судья из Руана Пьер Лепезан де Буагильбер, считающийся сегодня одним из крупнейших экономистов своего времени. Все его предложения относительно либерализации торговли подвергались обструкции. Подробнее о нем см. очерк А. Аникина [6, с 79-92].

150
столетия положение принципиальным образом изменилось. Весьма характерной в этом плане являлась позиция ведущих деятелей французского Просвещения.
Одной из существенных черт Просвещения было стремление изучать и использовать опыт соседних стран. К числу передовых государств, добившихся определенных успехов в экономической, политической, научной и идеологической сферах жизни, на тот момент времени относились Англия и Голландия. Обе страны были непосредственными соседями Франции, с ними осуществлялись непрерывные экономические, политические, культурные контакты. Все это стимулировало перенимать опыт соседей. Наиболее передовая часть французского общества не могла не откликнуться на тот вызов, который шел со стороны Англии и Голландии.
Осуществление французской модернизации дает нам один из самых ярких примеров того, как взаимодействие соседних культур становится катализатором преобразований. Впоследствии другие страны, двигающиеся по пути модернизации, станут уже ориентироваться на прогрессивный французский опыт, и таким образом культурное влияние будет передаваться все дальше и дальше на периферию, пока не достигнет самого «края ойкумены», на котором пока находится Россия.
В жизни и трудах большинства французских просветителей влияние соседних культур ощущается практически постоянно. Одни посещали эти страны с целью их изучения и подолгу жили в них, другие даже там учились, третьи фактически получали свое образование по книгам английских авторов. В трудах просветителей английский (в меньшей степени голландский) опыт постоянно присутствует, служит основой для радикальных выводов о необходимости осуществления преобразований во Франции. Часто целые главы и даже книги просветителей непосредственно содержат описание опыта этих соседей, причем вывод из анализа данного опыта практически всегда однозначен: Франции нужна свобода хозяйственной деятельности.
Вольтер уже в восемнадцатилетнем возрасте впервые побывал в Голландии. Тогда, правда, его визит был крайне недолог и стал известен лишь благодаря происходившему там у

151
Вольтера любовному роману. Однако спустя девять лет, в 1722 г., состоялось новое посещение Нидерландов, которое оставило у него уже довольно яркие впечатления социально-экономического плана.
В одном из своих писем Вольтер дает характеристику Амстердаму: «Я с уважением осмотрел этот город, являющийся торговым складом вселенной. В порту было более тысячи кораблей. Среди пятисот тысяч обитателей Амстердама нет ни одного бездельника, ни одного бедняка, ни одного щеголя, ни одного высокомерного человека. Мы повстречали самого Пенсионера (1), шествовавшего пешком, без лакеев, среди простого народа... Никто здесь не лезет на заборы, чтобы поглядеть на проходящего принца. Здесь знают только труд и скромность...» (цит. по: [45, с. 15]).
Спустя четыре года после визита в Голландию Вольтер отправляется в Англию, причем уже надолго, для серьезного знакомства с культурой этой передовой страны. Итогом поездки стали знаменитые «Философские письма», или «Письма об английской нации», как они назывались первоначально в издании, осуществленном еще в Лондоне. Здесь уже содержатся совершенно определенные представления о том, по какому пути должна идти французская экономика: «Торговля, обогатившая английских горожан, способствовала их освобождению, а свобода эта, в свою очередь, вызвала расширение торговли; отсюда и рост величия государства: именно торговля мало-помалу породила морские силы, с помощью которых англичане стали повелителями морей» [29, с. 98].
У Шарля де Монтескье в его знаменитом труде «О духе законов» проводятся подробные исследования того, как устроена жизнь у других народов (настоящего и прошлого), с целью получить необходимые для использования во Франции сведения. В книге есть даже глава «Торговый дух Англии», где отмечается, что «этот народ лучше всех других народов мира сумел воспользоваться тремя элементами, имеющими великое значение: Религией, торговлей и свободой» [133, с. 437].
(1) Имеется в виду не современное понятие, а должностное лицо в Голландии (точнее,«пенсионарий»).

152
Наконец, в Энциклопедии Дидро и д'Аламбера в статье о торговле содержатся даже конкретные оценки экономической политики Кольбера, сделанные с учетом опыта соседей, а также анализ того, какое значение эта политика имела для Франции. «Мануфактуры, судоходство и всякого рода промыслы достигли за короткий срок такого совершенства, что удивили и встревожили Европу... Английские и голландские купцы увидели, что повсюду с ними конкурируют французы. Однако... они сохранили в торговле свое превосходство... они создали из этого науку и главный ее предмет уже в то время, когда мы помышляли лишь о том, чтобы подражать их действиям, не выяснив себе их принципа» [66, с. 149]. И дальше в этой, а также во многих других статьях Энциклопедии подробно говорится о том, какие выводы следует сделать Франции на основе изучения опыта соседей.
Появлялись во Франции эпохи Просвещения и конкретные специализированные исследования английского экономического опыта. Например, значительный успех имела книга Эрбера о хлебной торговле в Англии, в которой доказывалось, что только благодаря установлению свободной торговли, а не за счет усиления регламентации цены на хлеб начинают снижаться [7, с. 129-130].
Любопытно, что сами французы осознавали, какое значение для модернизации может иметь изучение передового опыта. Один автор начала XVIII века отмечал, что успехи англичан и голландцев непосредственно связаны с расположением их столиц в портовых городах. Благодаря такому расположению элита общества может непосредственно наблюдать все преимущества коммерции. «Если бы французской торговле так же посчастливилось,— завершает он свою мысль,— не понадобилось бы иных приманок, дабы обратить всю Францию в негоциантов» (цит. по: [ 18, с. 341 ]).
Многие ли французы приходили в XVIII веке к выводу о преимуществах свободы торговли? Думается, что большое влияние, которое имели во Франции просветители, свидетельствует о том, насколько распространенными были в образованных слоях общества их идеи относительно использования опыта соседей в хозяйственном развитии. Бюрократичес-

153
кая, дирижистская тенденция, идущая от Ришелье и Кольбера, все больше вступала в столкновение с нарождающейся либеральной тенденцией. По мере того как укреплялись в обществе новые идеи, идущие от изучения прогрессивного опыта, й по мере того как крепло Просвещение, все более очевидной становилась необходимость хозяйственных реформ.
Более того, влияние соседей на французские дела распространялось не только через труды просветителей. Оно имело и самый что ни на есть непосредственный характер благодаря проникновению во Францию иностранного капитала. Уже со второй половины XVIII века многие английские и шотландские бизнесмены стали создавать по другую сторону Ла-Ман-ша свои предприятия. Вслед за ними отправлялись британские рабочие и мастера. Французы, со своей стороны, ездили в Англию не только для того, чтобы посмотреть на устройство этой страны в целом, но для проведения промышленного шпионажа на конкретных предприятиях [19, с. 283].
Ф. Бродель настолько высоко ставит влияние англичан и голландцев на экономическое развитие Франции, что даже считает бурный прогресс северных территорий страны, находящихся над линией Нант—Лион (в Средние века отстававших от хозяйств южной части государства), в значительной мере следствием контакта с господствовавшей конъюнктурой Северной Европы. «Значит, всегда имелось как бы две Франции,— делает он вывод вслед за Эдуардом Фоксом,— Франция, обращенная к морям и грезившая о свободе торговли и приключениях в дальних странах, и Франция земледельческая, пребывающая в застое, лишенная гибкости из-за навязанных ей ограничений. История Франции — это их диалог, диалог глухих... поскольку каждая из Франций упорствовала в стремлении все перетянуть к себе и в полном непонимании ДРУГОЙ стороны»(1) [18, с. 343, 347].
(1). Бродель выделяет еще и третью Францию, восточную, ориентированную на «позвоночный столб» европейского капитализма — линию Италия—Рейн—Нидерланды. Но это уточнение позиции автора не снимает проблемы противостояния двух первых Франций.

154
Это диалог глухих в значительной степени определил специфику французской модернизации, т.е. все то, о чем пойдет у нас речь дальше. Но прежде, чем двинуться вперед, необходимо обсудить один важный момент.
Трудно сомневаться в том, что преобразования, которые : осуществлялись во Франции в кольберовском духе, обеспечили в XVIII веке некоторый экономический рост, хотя рост этот был полностью зависим от действий властей и не мог стать самовоспроизводящимся. Но остродискуссионным является в экономической истории вопрос о том, насколько успешным было развитие Франции в сравнении с другими странами, прежде всего с Англией.
Традиционной долгое время являлась точка зрения, согласно которой в XVIII столетии Франция не обладала тем динамизмом, который обеспечила промышленная революция в Англии. Так, например, как отмечает Т. Кемп, «значительный рост, достигнутый в нескольких секторах промышленности, не может устранить того впечатления, что в последние десятилетия XVIII века французская экономика отставала от британской, хотя и продолжала занимать первое место на континенте» [397, с. 44].
Однако в 60-70-х гг. XX века появились исследования, в которых предпринимались попытки сравнить уровень экономического развития Англии и Франции во второй половине XVIII столетия на основе доступной нам статистики. В результате осуществления такого рода исследований некоторые ученые, например П. О'Брайен и К. Кейдер, пришли к выводу, что «в канун ее великой революции население и внутренний выпуск во Франции превосходили британские показатели даже в большей пропорции, чем это было при кончине Людовика XIV». Если англичане в 80-х гг. производили продукции в среднем в размере 6,94 фунта на человека, то французы — 9,53 фунта [456, с. 60-61].
В связи с этим возникает вопрос: в какой степени вообще можно говорить о том, что Франция осуществляла модернизацию, ориентируясь на те образцы, которые давали ей англичане и голландцы? Согласно О'Брайену и Кейдеру получается, что французская система хозяйствования, ориентирующаяся на

 <<<     ΛΛΛ     >>>   

политологии Травин Д. Европейская модернизация 10 германии
В политическом плане в словакии сформировалась весьма своеобразная ситуация
Ленина валенса оказался случайно
Введение максимума приведет нас прямо к неизбежной гибели
политологии Травин Д. Европейская модернизация 11 модернизации

сайт копирайтеров Евгений