Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12

И все-таки (не зная, как поступить иначе) я вынужден прибегнуть к описанию.

Лицо Светлова! Короткие и мохнатые бровки, стоящие торчком, почти под прямым углом друг к Другу, как две половинки разведенного и поднятого моста. Крючковатый нос. Рот, по-старчески втянутый внутрь. Лоб низкий, но удивительно широкий. Клоки редких волос, торчащие во все стороны, – следы еще угадываемого «поэтического зачеса». Отведенный куда-то взгляд маленьких, невидящих и в то же время на редкость выразительных глаз...

Мой телевизор в тот вечер работал отменно. Но нет, это вовсе не была возможность лишь рассмотреть, натуралистически проследить подробности. На экране был образ. Было ощущение нового знания, как будто со Светлова, которого мне приходилось видеть множество раз, сделал портрет большой и проницательный художник.

Это был портрет человека мудрого, все постигшего, все изведавшего, это был портрет скептика. Но – совершенно неожиданно – в лице его вспыхивало нечто мальчишеское. Старик превращался в мальчишку, скептик – в романтика. Я не слушал, не разбирал его стихов, но самое это преображение, не знаю почему, было и прекрасно и драматично, оно рождало глубокое душевное волнение. Неуловимое, озорное, мальчишеское – воспринималось в этом характере как открытие. Да, это был автор «Гренады». Возможно, он написал ее только вчера...

Я вскочил с места, мне хотелось кого-то позвать, позвонить по телефону – мне стало необходимо разделить с кем-то свое волнение. Это было волнение, которое способна родить только встреча с искусством. Искусством новым, живым, почти неуловимым и в то же время способным сказать многое. В ту минуту на этот счет сомнений у меня не было...

Как-то вечером, буквально дня через два-три после столь памятного мне (и, вероятно, многим) выступления Михаила Светлова, передавали в эфир открытие Студенческого клуба. И вдруг объявляют: «Михаил Светлов!» Вот славно, подумал я, сразу испытав то доброе предчувствие, какое испытываешь, готовясь к новой встрече с уже знакомым произведением. Действительно, Михаил Светлов снова занимает экран. Впечатления никакого.

Оператор показал Светлова нейтральным средним планом, осветил как-то слишком в лоб: за спиной у поэта оказалось огромное декоративное панно или даже панорама – ночная Москва, высотные здания, огни, огни... Этот фон, стандартно-праздничный, уж очень не соответствовал ни тонкой и иронической улыбке поэта, ни самой интонации его стихов. А главное, у оператора, который вел передачу, не родилось мгновенного интереса: вот Михаил Светлов, разгляжу его, проникну, помогу зрителям ощутить своеобразие его личности. Куда там! Он увидел в Светлове лишь несоответствие общепринятому на телевидении типажу и, вместо того чтобы выделить индивидуальное, попытался снивелировать его. В чем и преуспел. Так возник статичный общий план, прямой свет, убивающий игру лица, наконец, взятая в фокус пейзаж-панорама ночной столицы...

На этот раз я хорошо слышал (и слушал) стихи Светлова. Телевидение добросовестно выполнило свои обязанности посредника, Телевидение не стало искусством. Так ее и объявили: «Лауреат конкурса на лучшее исполнение солдатских песен» – никогда не слышал, что был такой конкурс... Вышла. Запела. Голос хрипловатый, низкий, не богат интонациями. По первому впечатлению – поет однообразно. Но постепенно вы проникаетесь доверием к этой женщине. Ей за тридцать. Красива? Скорее, сильная, ладная. Вероятно, и в самом деле солдатская или офицерская жена. Про таких говорят «хорошая баба» – и это не звучит грубо.

Не знаю, откуда что берется, но вся жизнь этой женщины предстает перед вами. Вы видите офицерский городок из новых стандартных домов и маленькую ее квартирку, где по утрам она снаряжает в школу сына, днем ждет мужа обедать, где все делает сама – сама и полы моет, не потому, что денег в обрез, а просто по привычке – дело-то женское.

По вечерам порой собираются подружки, такие же жены военнослужащих. А в воскресенье да на советский праздник приходят сослуживцы мужа с семьями. Хлебосольная хозяйка, она угощает пирогами, а потом берет гитару и без уговоров, не ломаясь, опрокинув сперва с мужчинами стопку водки, поет низким, хрипловатым голосом эти же песни...

Вот и на эстраде она ничего не играет, не наигрывает, а лишь улыбнется порой. Вот и на эстраде она такая же, как дома. Она поет, и это ее песни. Нельзя представить, чтобы она запела вдруг нечто неаполитанское...

Имя запомнил – Феликс, а фамилию – не записал, забыл. Ведь нельзя же, сидя у телевизора, записывать все объявляемые фамилии – впрок. Появление Феликса на экране сразу чем-то сильно задело меня. Его облик, точнее, его человеческий тип был мне хорошо знаком. Был понятен мне. Но на экране, кажется, я встретился с ним впервые...

В этот день на Московском телевидении устроили читательскую конференцию. Обсуждалась повесть В. Солоухина «Капля росы». Среди выступающих был и Феликс.

Феликс – юноша болезненного вида, лицо очень узкое и как-то еще заостряющееся книзу, торчащие уши, под глазами – чернота. И неожиданные на таком узком, худом лице (про такие говорят – «один профиль») большие, добрые, по-детски пухлые губы.

В глубоко посаженных глазах – мягкий и ласковый блеск, большой рот, на полных губах полуулыбка, четвертьулыбка. Говорит Феликс очень тихо и как-то замедленно; иногда затягивает паузу, и даже беспокоишься – что с ним? Вероятно, многие не вникли в его выступление: «Мямлит...». Но я слушал не отрываясь. Он заставил меня слушать. Стоило только попасть в этот ритм, настроиться на эту волну – оторваться было уже невозможно.

Я понял, ощутил, как умно, ясно, убедительно он говорит. Слово освобождается у него от всяких напластований и является мне простым и наполненным.

Для меня стало чрезвычайно важно, что думает этот юноша с добрыми глазами и выпуклым лбом умницы. Да, мне это стало важно, ибо в честности, в спокойной искренности его суждений не было, не могло быть никаких сомнений. Тут к обсуждаемой книге прилагался абсолютный человеческий эталон.

В свое время я не прочел, пропустил эту повесть. С тех пор мне попадалось много рецензий – везде ее хвалили. Но тут впервые я сказал самому себе: надо прочесть! Тут впервые я забеспокоился: как же так? Что же это я до сих пор не прочел?.. И мне стало стыдно. Перед этим юношей. Перед самим собой.

Вот когда мне в первый раз и стало ясно, что телевизионный экран – уже сам по себе – обладает удивительной силой. Он «сгущает», типизирует того, кто оказывается его героем. Я знал, встречал в жизни таких Феликсов, а тут, только тут этот образ обрел для меня значительность, оказался додуманным до конца. Я ощутил еще раз, как обидно, когда, хотя бы невольно, телевидение отдает дань принципу «банальной фотогеничности». Как много мы все теряем от этого. И как всегда интересно, когда на авансцену выходит индивидуальность.

И вдруг этот образ связался для меня с другим. Я вспомнил своего товарища. Он был лучшим в школе математиком. Он был лучший ученик, но из тех, которых уважают даже самые упорствующие лодыри. Когда его вызывали к доске, он на секунду чуть виновато улыбался: казалось, ему немного стыдно, что он вот так, без всяких усилий, знает все... Никогда не забуду эту его чуть виноватую улыбку и словно бы рассеянный взгляд близоруких глаз – он носил очки с каким-то чудовищным числом диоптрий.

В октябре сорок первого он ушел в ополчение. Это был поступок нелепый, бесполезный, прекрасный. Его убили в первом бою. Он не успел сделать и выстрела.

Лет ему навсегда осталось столько, сколько Феликсу теперь.

Имя его – Борис Арнштам.

...Большой театр. Концерт лучших из лучших. Пять ярусов зрителей словно пять палуб океанского парохода, готового к торжественному отплытию. А на авансцене перед спадающим тяжелыми складками занавесом – одинокий стул, и на нем – Игорь Ильинский. Он читает Льва Толстого. Это рассказ Карла Ивановича. Ильинский снимает и надевает воображаемые очки. Закрывает лицо ладонью. Смешно картавит. Живет во власти добрых и светлых чувств.

...Пять этажей гигантского театра, поблескивая тусклым золотом, плывут на него. Люди выглядывают из-за колонн, тянутся с так называемых «неудобных мест»... Притих партер, насторожились ложи... Наедине с собой, со своим трогательным и старомодным героем Ильинский – чудом своего искусства – превращает нас, всех нас одним разом, в своих интимнейших собеседников.

Карл Иванович, его жизнь, его беда трогают, щемящей болью откликаются где-то внутри. Сентиментальный, смешной, с детства зачисленный нами в разряд милых чудаков, Карл Иванович Толстого и Ильинского неожиданно вырастает в характер редкой человечности. Его безответная любовь к матери оказывается вдруг самоотверженной и активной; его гнев, прорвавшийся в этом тишайшем существе, не смешон и не потешен, он героичен. Да, это особая героика – героика добра. И вся история Карла Ивановича – это история доброго человека, который единственно силой своего нравственного чувства одолел и уничтожил зло. История, которая звучит у Ильинского строго, серьезно, задушевно.

Не знаю, как в зале Большого театра, но все сидящие рядом со мной у телевизора вытирали слезы. Впечатление было огромным. Мне никогда не забыть, как Ильинский в Большом театре читал из Льва Толстого...

И вдруг – не отвлеченно, не теоретически, а вполне реально, просто и ощутимо – я представил миллионную аудиторию телевидения. – Мне представилось, как в этот самый вечер, в эту самую минуту в каждом московском доме и там, где кончается необычайный город – в избах, в клубах, в окрестных и дальних деревнях, – сидят у телевизоров люди, разные люди, одинаково растроганные и радостно смущенные наплывом добрых чувств...

И еще я думал о том, что телевидение не просто и не только добавило к аудитории Большого театра тысячи и тысячи людей. Нет, оно сделало и еще что-то очень важное.

Мне не раз приходилось слушать, как Ильинский читает своего «Карла Ивановича» с эстрады. Это всегда бывает прекрасно. Но в тот вечер мое впечатление от его чтения было совсем новым. И дело вовсе не в том, что на сей раз Ильинский как-то обновил интонации, сменил трактовку, отыскал незнакомые мне детали. То новое, о чем я стараюсь здесь рассказать, шло не от чтеца. Новое давал мне телевизор. Я в этом убежден.

Раньше, слушая чтение Ильинского, я восхищался его глубиной понимания Толстого, размышлял об отличиях Ильинского-чтеца от Ильинского-актера, с острым интересом приглядывался к тем особым, очень отличным от сценических, эстрадным выразительным средствам, которыми он пользовался. Телевизор же сделал главной лирическую тему Ильинского-художника; скажу даже больше – сделал главной лирическую, затаенную тему Ильинского-человека.

И уже не только чисто художественными, чисто актерскими приметами объединились для меня создания Ильинского, его добрейший Карл Иванович и его Аким из «Власти тьмы»; телевизор заставил меня думать об этих героях как о проявлениях душевной сути самого Ильинского. Телевизор заставил меня думать о самом Ильинском. Что это за человек. Почему для него так существен круг вопросов о глубочайших нравственных основах жизни, о силе элементарной доброты, о значимости «простых истин», о том, чем люди живы.

Я вспомнил личные встречи с Игорем Владимировичем Ильинским. Между Ильинским на телевизионном экране, на сцене и дома – не было противоречия...

– Вы не находите, что Гагарин похож на Вана Клиберна? Это спросила меня пожилая женщина, моя знакомая, человек высокой образованности и интеллигентности. Вопрос озадачил меня. Я не мог заподозрить, что моя собеседница находится во власти той достаточно безвкусной привычки, согласно которой всякому явлению, новому и самобытному, тотчас подыскивается аналогия из уже освоенного и привычного. «На кого это вы похожи? Не на Ивана ли Иваныча? Ах нет, скорее, на Фому Фомича!»

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12

сайт копирайтеров Евгений