Пиши и продавай!
как написать статью, книгу, рекламный текст на сайте копирайтеров

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31

«...советская печать прекрасно осведомлена о том, что делается за границей. Мы, живущие в Берлине, оказывается, ничего не знаем о событии исключительной важности, происшедшем на наших глазах.

«Берлин впервые испытал ужасы погрома[97]. Студенты, вооруженные дубинками, направлялись на еврейские кварталы, потом наводнили Курфюрстендамм, самую богатую улицу в Берлине...»(№46, «Известия»)».[98]

Разумеется, такого рода информация в советских газетах имела идеологическую подоплеку. Но само ее существование иллюстрировало в очередной раз степень изолированности России от русской колонии. И если годом-двумя раньше незнание воспринималось как уважительный аргумент, то весной 1921 г., когда ненадолго ожили затаенные надежды эмигрантов, взаимное зеркальное искажение создавало ощущение безысходности.

Почти месячный период возрождения «болезненного любопытства» к России завершился в начале апреля 1921 г., после полного прояснения событий в Кронштадте и их последствий, еще большим, чем после окончательного поражения Врангеля, унынием и качественно новым этапом развития русскоязычной прессы в Берлине.

в начало

Глава четвертая

«...ГНУСНЫЕ БУДНИ, КОТОРЫЕ УДУШАЮТ»

Аккредитованные в Петрограде корреспонденты иностранных изданий слышали после мятежа по ночам ружейные залпы со стороны Кронштадта. Шли массовые расстрелы восставших[99]. Публикацией таких сообщений русские газеты в Берлине прощались с недавно воскресшими мечтами.

«В России ходко идет производство восковых свечей, которых сейчас, кстати сказать, потребляется в церквах большое количество»[100].

Читатели зарубежных русских газет духовно были вместе с теми, кто в России скорбел о погибших. Глубокая депрессия эмиграции, тем не менее, не могла внести существенных перемен в палитру настроений, выражаемых прессой:

«Кронштадт пал. Судьба его, в сущности, была предопределена в первые же дни восстания[...] Помощь извне, если бы она и могла быть оказана вовремя, едва ли изменила бы положение дела, – не без, сдерживаемой горечи писал автор передовой статьи «Голоса России»[101].

Это желание не обнаружить досады было характерно и для остальных берлинских изданий. Его подкрепляла мысль, ставшая за прошедшие два года изгнания заклинанием: «Коммунистическая диктатура уже шатается и внутренне разлагается, но «времена и сроки» ей еще не пришли»[102].

Высказывание Троцкого в интервью английским и американским журналистам, что такие явления, «как кронштадтский бунт, неизбежны» и что «в будущем они, по-видимому, несколько раз повторятся»[103], издалека уже не воспринималось как пророчество грядущей катастрофы Советской России.

Очередная победа большевиков не оставляла сомнений в скорейших переменах, в международном положении страны. Торговый договор с Англией, признание Германией Советского представительства в Берлине единственным официальным представительством России стали для русской колонии ближайшими широко обсуждаемыми новостями.

Значимость первого события состояла не в юридических возможностях нового документа. Для срочных и крупномасштабных торговых операций, которые хоть немного улучшили бы экономическое положение страны, у России, как известно, не было денег. Политический же резонанс от торгового соглашения оказался действительно сильным: блокада России фактически[104] прекращалась.

«Echo de Paris» и «Journal des Debates» и др., которые в связи с заключаемыми с большевиками договорами утверждают, – писал «Руль», – что «никогда еще буржуазия не вызывала такого смеха и презрения среди обывателей Кремля».

«Новый мир» подтверждает, что так оно и есть; в торговых договорах он усматривает капитуляцию, вызываемую жаждой наживы, и хвастливо повторяет, что торговля с Россией укрепляет положение советской власти»[105].

Советская Россия тем самым действительно обретала важную опору среди европейских держав.

«Россия, которую думали вычеркнуть из мировой карты, оказывается теперь одним из сильнейших государств, – писал «Новый мир», единственная газета, использовавшая в те времена мажорные тона. – Разоренная, изнуренная, она стоит на такой высоте международного могущества, которой не достигала никогда...»[106].

Для сторонников же интервенции, как и для их оппонентов, считавших необходимым внутреннее перерождение России, то есть для основной части эмиграции, возникали новые преграды в установлении связей с Россией. Открытая интервенция в таких условиях становилась невозможной.

«Западно-европейские державы, бывшие соратники России в мировой войне, в результате последней оказались в положении моральном и материальном, – читаем во «Времени», – при котором правительства союзников не смели и думать о серьезной военной интервенции в Россию, о планомерной войне с советским правительством. Это положение не позволит и после падения большевиков производить на Россию давление с помощью пушек. В силу уменьшения удельного военного веса Европы – антигерманской и германской – сила военного сопротивления России – (а не большевиков) – значительно возросла»[107].

Реализация идеи скорого самоизживания большевизма также затруднялась: начало межгосударственной торговли укрепляло положение страны Советов.

Второе событие – признание всех функций Советского представительства России – менее глобальное, но очень важное для русских берлинцев. Оно заставляло эмигрантов почувствовать зыбкость своего гражданского статуса в принимающей стране. Германия демонстрировала свою позицию: другой России, кроме той, которая находится под советской властью, нет. Документ о признании Советского представительства ставил крест на «зарубежной России» в буквальном смысле: русские изгнанники, не пожелавшие или не сумевшие стать советскими гражданами, в Германии больше не признавались представителями России. Как ни странно на первый взгляд, само понятие «Россия за рубежом», или «зарубежная Россия», стало интенсивно использоваться в газетах именно в этот период самых основательных сомнений в существовании «России», находившейся в трех сутках езды от России-метрополии. Признать существование «зарубежной России» значило и отделить ее от России внутри границ.

До мартовских событий в Кронштадте «Руль» не позволил бы себе привести цитату, например, генерала Врангеля, заявившего, что «он получил на днях из крупнейшего русского города икону и приветствие от всех русских людей с просьбой довести до конца Взятую задачу. Это показывает[...], что оставшийся у большевиков русский народ и зарубежная Россия (курсив мой – А.Л.) представляют собою единое целое»[108]. До этих пор в единстве России и ее зарубежной колонии было принято сомневаться на страницах «Голоса России», «Времени», но не «Руля». Как мы видели, сомнения порождались психологическим настроем на невозможность скорого возвращения эмигрантов в Россию, в меньшей мере они констатировали статус русского зарубежья. Политические штрихи весны 1921 г. юридически закрепили отдаленность русскоязычных беженцев от их родины. Поэтому «Руль», а вслед за ним и остальные берлинские газеты стали чаще использовать более адекватное новому положению понятие. «Зарубежная Россия» символизировала одновременно оторванность (значит, и определенное внутреннее единство) от покинутой страны и почти признаваемую (высказывание Врангеля тому подтверждением) иллюзию единства с ней. Возможно, такой двуплановый синтез термина и привлек радикальную газету Берлина.

Причиной основных политических событий конца весны 1921 г. стала, как известно, не реконструкция советской власти, но признание ее успехов со стороны западных держав. Прорыв России в области международных отношений обозначал первые признаки смены политических векторов за границей, и, прежде всего в Европе. И дело не только в корректировке политики иностранных государств. Эмигрантские газеты признавали перемены в восприятии Советской России гражданами крупнейших европейских стран:

«В том заметно меняющемся отношении к русскому большевизму, которое проявляют к нему западно-европейские правительства и западно-европейское общественное мнение (курсив мой – А.Л.), – писал, например, «Руль» в передовой статье, - существенную роль играет вера в возможность изменения самого большевизма и надежда на такое изменение. То, что сейчас существует в России как большевизм, не есть уже будто бы тот первоначальный большевизм, отличительной чертой которого являлось непризнание каких бы то ни было компромиссов, а является чем-то гораздо более жизненным, считающимся с условиями реальной действительности и потому способным к дальнейшей эволюции»[109].

Распространение подобного взгляда не могло не осложнять жизнь беженцев. В отличие от стран Запада «зарубежной России» и ее газетам было очень непросто даже пытаться строить паритетные отношения с Советской Россией. Но стратеги русского зарубежья были вынуждены учитывать перемены в западном общественном мнении. Англия и Германия, объясняя шаги в сторону недавнего врага, имели в запасе убедительный аргумент – коммерческую выгоду. Таким образом они отгораживались от идеологического образа большевизма. Эмиграция как общность никакой коммерческой выгоды в торговле с покинутой родиной преследовать не могла[110]. Казалось неизбежным тотальноепроникновение в русские газеты теории «воспитываемого большевизма».

«Новая тактика» П.Н. Милюкова, которая с середины 1921 г. начнет шествие по Берлину, а на тот момент олицетворяла «Последние новости», выглядела особенно пригодной для западного восприятия России. Милюков предложил свою концепцию вопреки настроениям эмигрантов, предпочитавших этот печатный орган. Г. Струве свидетельствует, что большинство читателей газеты стояло правее редакторской линии П.Н. Милюкова[111], и многие из них позволяли себе просто игнорировать «новую тактику». Исходя из этого, можно предположить, что «новая тактика» первоначально опиралась на переоценку Европой отношения к России. Западнически настроенный П.Н. Милюков не только мог, но и должен был позволить себе нечто подобное.

Оппоненты «новой тактики» по существу точно распознали ее корни:

«Когда торжествует идея, - писал «Новый мир», – она просачивается в среду противников, и можно с улыбкой наблюдать, как они сами бессознательно подчиняются ей - проклиная ее, ей служат»[112].

«Новая тактика», конечно, никогда не работала на упомянутуюидею, но опосредованно, через западное общественное мнение, испытала ее влияние. Это произошло вопреки доминировавшему в русских газетах Берлина пессимистическому взгляду на Советскую Россию как надежного партнера Запада.

Осевшие за рубежом россияне были заложниками европейской политики по отношению к России. И выход из такого положения от них, эмигрантов, ни в коей мере не зависел. Они могли только приводить свои взгляды в соответствие с новыми реалиями, строить концепции и, в результате, порой соглашаться с тем, что еще недавно вызывало негодование. По символическому совпадению, ученые Берлинской обсерватории во главе с д-ром Архенгольдом в те же дни зафиксировали на восточном краю Солнца появление нового огромного пятна, которое в 12 раз превосходило земной диаметр[113]: и на солнце бывают пятна...

Громко заявившие о кронштадтском восстании «Руль» и «Голос России», публично связав с ним политические надежды, старались не заострять внимания на последствиях его подавления. В новом положении они делали вид, будто все вернулось к ситуации до восстания. Перемен во взглядах эмигрантов на Россию, на самих себя, на отношения с оппонентами газеты также стремились не афишировать: все это стало внутренней заботой. Первый план занял поиск «мозолей в душе»[114], чтобы перенести новое испытание:

«Упал дух, сердце пусто, глаза России обратились к пройденным дорогам. Вчера лучше, нежели сегодня, а завтра нет, потому что завтра темнее, нежели вчера. Потемки впереди, потемки сзади, в настоящем гнусные будни, которые удушают, в которых нет <ни> Бога, ни надежды, ни любви, ни аппетита к жизни. С угасшей вспышкой кронштадтской революции остановилась русская жизнь.

[...]Пылкодушие, оптимизм – под гробовой крышкой; нужны выносливая воля, мозоли в душе, крепкие руки и упрямый лоб. Русская жизнь описала круг: начав с настоящего, перелетела в будущее, которого не будет, разметалась, разорвалась, разбилась в щепы и вернулась вспять»[115].

Примечательно, что всеобщее уныние вылилось на страницы той газеты, которая сдержаннее остальных реагировала на начало мятежа. Возможно, причина умеренности «Времени» тогда лежала в еженедельной периодичности, при которой газета не успевала реагировать на быстро сменяющие друг друга новости и тяготела к анализу. И все же главная разгадка уместной адекватности «Времени» в том, что восстание как ключевое событие не вписывалось в редакционную концепцию.

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31

сайт копирайтеров Евгений